Волков

/История одного художника/

 

 

Пролог

 

 

– Нашла! Нашла!- раздался звонкий радостный крик по осеннему гулкому лесу.

Стремительно приближались шуршащие шаги. Бегом, с мотавшейся корзинкой появилась какая-то растрепанная девочка и, тяжело дыша, уставилась на красивый гриб в счастливо трепещущей руке нашедшей.

– Маша, ты видела когда-нибудь такой подосиновик?!

На это Маша черпнула чего-то из корзинки и молча протянула горсть белых; подружка не посмела ничего сказать. Маша, опять ничего не говоря, не оглядываясь, пошла дальше.

Она чувствовала себя довольно плохо сегодня. Что-то щемило в сердце, чего-то она с тоской ждала. Она ничего не понимала в своих чувствах, любая попытка разобраться усиливала непонятную душевную боль. Она могла предположить, что это из-за нового, вернее первого, возлюбленного подружки.

– Я, что, завидую? – спрашивала она себя. 

– Нет, но она выглядит такой счастливой, а я не могу за неё радоваться. Я тоже хочу любить.

– Ты дура, просто дура! – говорил проклятый, вечно издевающийся внутренний голос.

– Я пыталась влюбиться, но ничего не получалось! Я, видимо, бесчувственная.

– Ну, конечно! – язвительно ответила она сама себе. – Очень даже чувственная! Вот встретишь не дурака и … в омут!

– Почему же сразу в омут?!

Голос не успел ей ответить – подружка громко позвала ее.

– Маша-а! Ты знаешь, куда идёшь?!

Маша обреченно остановилась.

– Мы заблудились, Маша, понимаешь! Я не знаю уже, где мы, – догнала её подружка. 

– Ладно, не беспокойся, сейчас выйдем на какую-нибудь просеку…– сказала Маша, прервав неостановимый поток многочисленных восклицаний приятельницы, и пошла вперёд. Через минуту показался дачный домик – обочина посёлка. 

– Давай сорвём яблоко! Мне ужасно хочется есть.

– Нахалка! – отозвалась Маша. – Разве тебя не учили не брать чужого, ворюга?

«Ворюга» уже притянула к себе свисающую за забор ветку, когда они услышали скрип двери и увидели вышедшего на крыльцо человека. Человек был молодой, голубоглазый. Он артистически держал двумя тонкими пальцами тонкую сигарету и дымил, бессовестно разглядывая преступниц.

– Ну, заходите! – послышался его негромкий ироничный голос. – Ешьте мои яблоки!

Маша взяла попутчицу за руку и уверенно открыла калитку.

– Маша, а вдруг он маньяк? – почти с неподдельным ужасом прошептала подружка.

– Ну, рассказывайте, как вас зовут? – смело спросил он, когда они расселись на веранде. – Вы удивились, что я вас пригласил? Что поделаешь, у меня сегодня плохое настроение, поговорить не с кем. А вы такие хорошие, зашли избавить меня от тоски. Надеюсь, вам это удастся. 

Волкову тогда только исполнилось 24 года – тот возраст, когда недавний мальчик уже хочет быть взрослым, начинает на полном серьёзе носить пиджаки, запонки и белые рубашки. Его движения, мимика показывали состояние его души. Полу сдержанные эмоции вырывались в случайном смехе или взгляде, нетерпеливом движении рукой. Волосы, которые утром он, по-видимому, причесал, теперь растрепались. Он часто поднимал руку, чтобы пригладить их назад и открыть свои глаза, заслоненные светлыми по-юношески длинными прядями. Иногда что-то серьёзное, отстраненное, холодное проглядывало в его лице. Он чувствовал себя свободно с этими двумя девочками, которые по его задумке, должны были развеять тяжёлые мысли и заставить его веселиться, если это, возможно, было в его нынешнем состоянии духа. Волков удивлялся, что такое настроение может быть у него осенью. Осень – самое прекрасное для него время года, когда с тихой, грустной радостью, заливающей волшебным бальзамом все душевные муки, он творил. Каждый день он просыпался с этой радостью и знал, что сегодня нужно многое успеть: скоро счастливое время сменится суетливой городской зимой. «Сегодня я не буду ни пить, ни курить, чтобы сохранить свой разум ясным и оставить чистой мою творческую энергию», – говорил он себе. И он шёл в лес любоваться хрустальным светло-голубым теплым небом, ласковой, нежно укрытой листьями землёй. Он садился под берёзу на уютный пригорок, нагретый солнцем и, не думая о времени, смотрел в лес: наблюдал, как изредка, шурша острыми когтями, по стволу взбирается белка, как снуют порядочные муравьи около своего жилища, как из-под листьев иногда вылезает прекрасный глянцево-чёрный жук или красавица-многоножка. Он безгранично любил их всех и упивался этой любовью. Он был счастлив за них и за себя, и за этот мир…

– Ты умеешь играть? – спросила подружка, указав на гитару – тот обаятельный инструмент, обладающий замечательной силой притягивать к себе и сближать людей.

– Что споём? – спросил он и засмеялся, показав ряд не очень ровных зубов, и его глаза вдруг сделались добрыми. 

Его широкая улыбка как бы говорила за него: «Я же свой, я с вами, я такой же, как вы.» Но она быстро пропадала, и никто ей не верил, разглядывая его блестящие стальные глаза и испытывая облегчение, когда он отводил взгляд в сторону. 

Он перебирал тугие ниточки двенадцати струнной гитары, сидевшей у него на колене. Маша молчала и не отводила взгляд от длинных пальцев, зажимавших сложный аккорд. Посыпался звук: претистый, состоящий из многих тонких волокон – нот. Он затрагивал что-то глубоко скрытое в сердце, пробуждал какие-то неуловимые, неизвестные эмоции, которые вдруг, восстав, вызывали сладостную бурю в душе. Звук доносился словно издалека, откуда-то из бесконечной вселенной, обдавая будоражащим душу холодом и космической непонятной романтикой. И в то же время был ужасающе близко: рассыпался в твоем сознании бисером своих гениально совмещенных холодно-чистых нот. Он пел довольно хорошо, проникновенно, как будто сам страдал за этого несчастного космонавта, уносимого на своём утлом судёнышке несуществующими космическими ветрами, так что было очень даже похоже на оригинал.

– «Space Oddity», Bowie, не знаете? – спросил он, доиграв.

– Знаю, знаю! – поспешила ответить Маша.

Она действительно вспомнила эту песню, услышанную ей когда-то, несколько лет назад. Тогда она произвела на Машу такое же впечатление, она сразу полюбила её. А теперь звук как будто прошел по оставленной раньше лыжне, в такую же звездную, морозную, сверкающе-снежную ночь… 

– Классный парень! Он тебе понравился? – начала подружка, когда они через час ушли от него. – Или он не в твоём вкусе?

– Может быть, - тихо сказала Маша, у которой безумное сердце билось где-то в горле, а перед внутренним взором все стояли эти резкие металлические глаза. 

– Я знаю, - всё настаивала подружка, – ты любишь таких, которые с сигареткой и с накрашенными ресницами.

– Ну, сигарета, во всяком случае, у него была…

– А ресницы он просто не успел накрасить, он же не знал, что мы придём.

Вот видишь, как всё хорошо получается!

 

 

 

 

I

 

 

Я проснулась от холода и от стука еловых веток по оконному стеклу. Сначала я не могла понять, где нахожусь, но потом события вчерашнего вечера стали всплывать у меня в памяти. Он лежал рядом, отвернувшись от меня, и спал. Мне почему-то не хотелось сейчас разговаривать с ним. Наверно, потому что раньше он был для меня идеалом, которым я восхищалась, а сейчас он превратился в такого же человека, как и я. Чувство, которое я теперь испытывала, было чем-то похоже на разочарование. Мне захотелось поскорее одеться и уйти, не сказав ему ни слова, и пережить всё это одной.

– Почему же здесь так холодно? – спросила я сама себя шёпотом.

– Ты в России, малыш, помни об этом, – послышался у меня из-за спины его голос.

Я обернулась: он лежал и смотрел на меня.

– Вот так, – сказал он тихо и улыбнулся.

Он смотрел на меня и улыбался. Я не могла отвести взор от его серо-голубых глаз, в пронзительном взгляде которых сквозила такая нежность, какую я ещё ни разу не видела на его лице.

Чуть заметная улыбка тронула его губы. Было похоже, что он думал о чём-то своём, мечтал. Он смотрел сквозь меня, видя за мной что-то другое. Но улыбка постепенно исчезала. Лицо его приняло серьёзное, почти суровое выражение. Он уже совсем не видел меня, а взгляд его был обращён прямо в его душу. Он как будто обдумывал глобальные проблемы, смотрел на мир с высока. И в его мыслях я, все мы были как маленькие букашки, которых никто не замечает. Он, казалось, вышел из своего тела и пытался посмотреть на мир с точки зрения высшего разума. 

Мне стало неприятно, показалось, что я для него ничего не значу, да и он для себя тоже ничего не значит. Я испугалась той бездны его души, в которую успела заглянуть через его глаза.

Я вспомнила, как впервые встретила его. Мы с подружкой случайно набрели на его дачу, утопавшую тогда в осенней зелени яблоневого сада. Он вышел на крыльцо: нервный, с тонкими чертами лица, светлыми с рыжеватым оттенком волосами – как будто вышел со страниц психологического романа девятнадцатого века. Тогда я поняла, что именно в его взгляде всё его обаяние, в чарующем, почти демоническом взгляде. 

Я оделась и сказала: 

– Я ухожу.

Он кивнул.

– Уходи, – сказал он, как мне показалось, совсем равнодушно. Его глаза показались мне ледяными и бесчувственными.

Я вышла на крыльцо. На земле ещё не было снега, но она промёрзла, и на пожухлой траве лежал иней – стоял ноябрь. Дул пронизывающий ледяной ветер, завывая в сосновом лесу. Сосны, как мачты, гнулись и стонали. По земле струился туман. Я немного постояла, застегнула до конца свою куртку и пошла домой. Проходя мимо окна, я увидела его, стоявшего и смотревшего на лес.

– Даже меня не заметил, – с досадой подумала я. Мне казалось, что после этой ночи всё должно было быть по-другому, мы должны были быть неразлучны…

– Зачем ты с ним связалась? – спросил меня мой внутренний голос.

– Он понравился мне, я люблю его! – ответила я.

– Любишь ли? – продолжал голос. – Во всяком случае, не надо было отдаваться какому-то проходимцу.

– Он не проходимец! – отрезала я.

– Что ты о нём знаешь? Может, он только использовал тебя? Девочка на одну ночь – вот кто ты! 

– Он не бросит меня, не бросит, не бросит! Он не может так поступить!! 

Но последнее слово осталось за голосом.

– Почему ты так в нём уверена? Что ты о нём знаешь? – повторил он всё тот же вопрос.

На душе у меня было горько. Мне было досадно, что я так легко поддалась на его просьбу провести с ним прошлый вечер. Однако сердце подсказывало мне, что он меня любит, меня одну (я вспоминала, как он мне тем утром улыбнулся). Но опасения грызли мою душу и доводили до отчаяния. Я шла по лесу, и слёзы катились по моим щекам. Эмоции, переполнявшие меня, должны были найти выход. Я бросилась на землю и разрыдалась. В это время прекратился ветер и мягкими, широкими хлопьями пошёл снег.

– Я не должна здесь лежать, я же заболею! – пронеслось у меня в голове.

А потом я подумала:

– А из-за чего, собственно, я так убиваюсь?!

Я поднялась и пошла дальше уже в более спокойном расположении духа, хотя в душе остался горький привкус. Наконец я дошла до своего дома. Моя мама думала, что всё это время я была у подружки.

– Так рано?! – сказала она, когда я вошла. – Поссорились? 

– Да, поссорились, – ответила я, подумав, что это, может быть, действительно правда.

– Поссорились, поссорились,…– повторяла я, сев на кровать в своей комнате. – А с чего это мы должны были поссориться? Мы совсем не поссорились! Это я всё придумала!

Мне стало так весело, радостно… Конечно же, нет, у нас всё нормально, очень, очень хорошо!

– Я люблю его! – вдруг пронеслось у меня в голове. – Люб – лю!

Мне было приятно произносить это слово, воскрешая в памяти его образ.

Я подошла к зеркалу: оттуда на меня смотрела семнадцатилетняя девочка с растрепанными волосами, с красными от слёз глазами.

– Зачем же я плакала? Мне это совсем не идёт, – подумала я. – Из-за чего только я ему понравилась?

Я засмеялась. Я была счастлива, потому что знала, что он меня любит. Я была теперь просто уверена в этом. 

Всю последующую неделю я пребывала в таком радостном расположении духа. Я не могла ни о чём другом думать, кроме него. Однажды мама, заметив мечтательную улыбку на моих губах, сказала:

– Что-то в последнее время ты стала какая-то рассеянная. Уж не влюбилась ли ты?

– Да, влюбилась! – выпалила я и сразу пожалела, о чём сказала.

Но она, слава Богу, не стала продолжать этот разговор. Видимо, не услышала моих слов. Мне не хотелось рассказывать ей о нём, хотелось сохранить наши отношения в тайне. Во-первых, потому что я думала, что она их осудит, хотя даже не понимала, почему. Во-вторых, я даже не знала, как ей его представить. Сказать ей, что он «мой парень» – скорее уж я его девушка, а если представить его моим другом, то наши отношения могут показаться ей странными. В общем, я боялась говорить ей о нём и была почти уверена, что он ей не понравится.

На следующей неделе мы снова приехали на нашу дачу. Выбрав первую же свободную минуту, я как на крыльях, понеслась к нему. Я ворвалась в дом, не постучавшись, застав его сидящим за столом и что-то быстро записывающим. Услышав, что кто-то вошёл, он обернулся. Его глаза лихорадочно блестели, он весь был погружён в свои мысли, так что сначала он даже не понял, что это пришла я. Но потом он как бы вышел из транса, перешёл в мой мир и улыбнулся мне.

– Ах, это ты, Маша! – сказал он, потушив недокуренную сигарету, и подошёл ко мне. Я бросилась ему на шею.

«Он рад меня видеть, он меня любит!» – радостно подумала я. 

– Данечка, милый мой, если бы ты знал, как я по тебе скучала! – шептала я, прижавшись к нему. Наконец, он разжал объятья и сказал.

– Я тоже о тебе думал. Вот хотел записать кое-какие свои мысли, но ты стоишь перед глазами. В голове всё один вопрос: придёшь ли ты? Мы ведь ни о чём с тобой не договорились. 

– Можно, я тебя нарисую? – спросил он.

Я села напортив и любовалась им, пока он увлечённо рисовал меня.

– Как похоже! – удивилась я, подсев к нему, когда он доделывал маленькие детали. – Я и не знала, что ты так хорошо рисуешь.

– Да, я даже некоторое время учился этому, – ответил он. 

Мы так и сидели рядом. Он положил руку на мои плечи и думал о чём-то своём, а я думала о нём. Я вспомнила, что сначала он был просто моим другом, с которым у нас удивительным образом сошлись интересы, увлечения. Он любил те же самые книги, кино, музыку, что и я. Но я находила его знания обо всём гораздо глубже, чем мои. Он назвал Коэльо и Мураками, которыми я зачитывалась, пошлостью; он сказал, что Пушкин всего лишь ревнивый пьяница и бабник, с живым (особенно при действии вина) умом, а никакой не гений. Он запретил мне смотреть американские фильмы и сказал, чтобы вместо Дейла Карнеги я читала Фрейда, Юнга и Адлера.

Мне было очень хорошо с ним, я так любила с ним разговаривать, когда он вдруг из ироничного скепсиса переходил в эмоциональный монолог; и я понимала, что всё его глубоко трогает, над всем он серьёзно задумывается своим аналитическим умом. Я восхищалась им: мне нравилось в нём абсолютно всё. Даже его походка, мелкие движения, которые он делал, были для меня важны и необычайно привлекательны. Я никогда раньше не встречала человека, который бы мне так нравился. Он никогда громко не выражал своих эмоций, говорил довольно тихо и был для меня окружён ореолом таинственности. Его душа представлялась мне такой же, как и комната, в которую ребёнку запретили заходить. Дверь закрыта, ему нельзя туда проникнуть, но он чувствует, что там таится что-то загадочное и прекрасное, и он бы с удовольствием туда заглянул. Я даже не ожидала, что между нами может быть что-то большее, чем дружба. Но когда прошлым вечером он меня поцеловал, я, забыв обо всём, отдалась ему, потому что сама втайне этого хотела.

Меня разбудила тихая музыка: он сидел у окна и что-то наигрывал на гитаре. Было четыре часа утра. Я присела на кровати. Почувствовав, что я на него смотрю, он повернулся ко мне и положил гитару.

– Я хотел сочинить песню о соснах, раскачивающихся на ветру, о луне, о звёздах… Но мелодия ушла от меня, как только я попытался сыграть её на гитаре. Вот так всегда: я чувствую, слышу едва уловимую музыку у себя в голове, а когда я пытаюсь сыграть её по-настоящему, она уходит. Буду сидеть и ждать теперь до рассвета – вдруг мелодия ещё придёт ко мне: надо будет записать… А ты спи, мой малыш! Зачем тебе-то беспокоиться?

Хотя мне было обидно, что он сказал: ”Зачем тебе-то беспокоиться?”, превратив меня тем самым в беззаботного ребёнка, которому недоступны его мысли, я заснула, потому что мне действительно очень хотелось спать.

– Нам придётся расстаться, Маша, – сказал он мне утром, а я сначала не обратила внимания на его слова: слишком я была счастлива. Но потом до меня дошёл их горький смысл.

– Расстаться?! Но почему? – спросила я.

– Понимаешь, я ведь специально приезжаю сюда, чтобы заняться моим творчеством. Мне нужно кое-что написать, и сейчас у меня появилось на это время, – говорил он осторожно, как бы для того, чтобы не напугать меня. – А после того, как мы встретились, я не могу ничего делать. Я думаю о тебе, когда тебя нет, а когда ты здесь…

Я слушала всё это, и те чувства, которые я в себе подавила неделю назад, вырывались наружу – те опасения, сомнения в нём теперь были оправданы. Всё, что он сейчас говорил, казалось мне только предлогом для того, чтобы бросить меня.

– Я так и знала, так и знала, что ты меня бросишь… Это всё ложь, всё неправда, ты и не мог меня любить! – всхлипывала я.

– Ну, успокойся, мой малыш! – говорил он, смутившись, и пытался меня обнять. – Я не хочу уезжать, но мне придётся.

– Куда? Надолго? – воскликнула я, посмотрев ему в глаза, в которых была только печаль, а мне показалось, что он смеётся надо мной.

– Какое это имеет значение?! На год, на два… Мы же всё равно потом встретимся и уже всегда будем вместе, – ответил он.

– На год!! – закричала я, вырвавшись. – На год – значит, навсегда! Я, видите ли, мешаю ему, мешаю его творческой деятельности! – говорила я с издёвкой (не помню, что я тогда ему ещё наговорила).

– Эгоист! – бросила я ему в лицо.

Я выбежала из дома, хлопнув дверью. Мне казалось, что самые худшие мои мысли сбылись, что он нанёс мне незабываемое оскорбление. Он выбежал за мной.

– Маша, остановись! Я никуда не уеду, если ты этого так хочешь! – хотел он было крикнуть, но слова его замерли на губах.

Я шла куда глаза глядят, потому что мне казалось, что то счастье, которое пришло ко мне вместе с любовью, так же быстро обернулось самым большим горем, которое я когда-либо испытывала. Я была в отчаянии – мне было теперь уже всё равно, что со мной будет. Наконец, я всё-таки решила выбрать какое-то направление. Домой я сейчас не могла идти, так что отправилась к подружке, у которой и должна была находиться. Она только что проснулось, но охотно приняла меня. Я рассказала ей всю мою историю, потому что теперь мне не хотелось больше держать её в тайне, и она представилась мне в более обыденном и менее трагическом свете.

– Все они такие! – сказала моя подружка. – От них добра не жди. Видишь ли, мы всегда думаем, что наш возлюбленный особенный, не такой, как все, что он не может плохо с нами обойтись. Вот потом и разочаровываемся… А ты забудь этого дурака. Похоже, у него не всё нормально с психикой, если он мог так с тобой поступить. Но любовь зла, как говорится, полюбишь и козла…

Я понимала, что она, в сущности, права, но что-то во мне всё ещё любило его, и мне было неприятно, что она так о нём говорит, хотя сама себе в этом не признавалась. Поэтому я поспешила уйти домой, где взялась за какую-то книгу, чтобы отвлечься. 

 

 

 

II

 

 

 

После расставания с Машей Волков поехал в Европу: нужно было писать, а депрессия всё не проходила, иногда уступала место блаженным минутам вдохновения и снова упорно настаивала на своём. Хотелось почувствовать себя свободным, как ветер, и новых впечатлений. Он писал и благодарил своего отца за оставленное наследство. Отец его очень любил и, видимо, видел в нём смысл своей жизни, поэтому копил деньги на будущее своего гениального мальчика. Когда Волков был на третьем курсе института, отец умер, и он остался один в квартире, имея в распоряжении целое состояние отца. Он почувствовал, что начинается свободная настоящая жизнь. Почему она настоящая, он не понимал, но знал, что должен теперь постигнуть другую сторону жизни, тёмную и неизвестную. Он тогда увлекался естествознанием, хотя и учился на философском факультете МГУ, и жизнь для него заключалась в постоянном мышлении. Когда он расправлялся с одними проблемами, сразу же наступали другие, и он опять сам с собой обсуждал их, пытаясь решить. На жизнь он смотрел как учёный, разглядывающий муравейник, но для того, чтобы понять что-нибудь, часто требовалось испытать это самому. И вот после смерти отца он почувствовал моральное право это сделать. Так Волков приобрёл дурную привычку курить, и у него не хватало воли от неё избавиться. Сначала он курил только когда у него было плохое настроение, чтобы отвлечься. Но потом почувствовал, что без табака не может нормально работать и только уверился в том, что курить постоянно нельзя. Иногда он сидел один за столом и пил водку только для того, чтобы попробовать, что ещё взамен мышлению может предоставить ему жизнь. Но Волков чувствовал какое-то бессознательное отвращение к алкоголю. Был такой период в его жизни, когда его мать пила запоем, и ему было очень её жалко. Он вспоминал, как он, сидя у неё на коленях, рассматривал репродукции в альбомах по живописи, и она пыталась что-то ему объяснять, но не могла и наливала себе ещё. А потом приходил с работы отец и страшно ругался, целовал её и выливал содержимое всех найденных им бутылок. Они разошлись, заботливый папаша, всю жизнь трудившийся, как пчела, и бывшая учительница литературы, видевшая цель своей жизни отнюдь не в воспитании сына, а в каком-то совершенно бесплодном служении искусству: непонятно было, зачем она пишет никому не нужные картины, вместо того, чтобы зарабатывать деньги. Но Волков любил свою мать. Она была для него загадкой, которую он интуитивно понимал всей душой. 

Оставалось испробовать только пресловутые секс и любовь. Он сам удивился, когда осознал к двадцати годам, что ничего подобного с ним никогда не случалось. Да и как мог он влюбиться? Любое, даже самое незначительное событие, которое с ним случалось, производило на него часто совсем неадекватное впечатление. Каждое, вдруг возникшее в чуткой душе, чувство тотчас подвергалось тщательному анализу. Выяснялась его причина и разбирались возможные следствия. Это разрушало только что проснувшееся чувство или способствовало его угасанию. А влюблённость должна возникать невольно и неожиданно для самого влюбившегося и продолжаться, как болезнь, с подъёмами и кризисами и приводить к неизвестному концу. К тому же, Волкова совсем не привлекали те чужие неинтересные существа, которых называют девушками и которых полагается любить. Они не соответствовали его смутному странному идеалу, который представлял собой нечто среднее между Настасьей Филипповной из «Идиота» и его собственной матерью. А перед ним всё мелькали эти обтянутые джинсами, как будто подчеркивающими их материальность, женские ноги, эти глаза, сделанные зачем-то чёрными, руки с аккуратно накрашенными ногтями – все одинаковые и совершенно к нему не относящиеся. Его тоже старались избегать, хотя он и был довольно красивым мальчиком, но, как известно, любят не красивых, а тех, кто умеет весело тусоваться. Волков же не умел. Душа его хотела любить, но любить было некого. 

У него был довольно близкий приятель, простой и понятный, как думал Волков, с которым он почему-то сошёлся в некоторых своих убеждениях. Однажды Волков понял, что начинает чувствовать к нему влечение, не похожее на дружескую привязанность, а так как он ощущал себя часто выше общества, выше добра и зла, то не стал ему противиться, ему стало интересно, и было, в общем, абсолютно всё равно, кого любить. Ему казалось, что он в душевном смысле не имеет пола, что может найти в себе и женщину, и мужчину. Однажды при встрече с приятелем, в которого Волков был почти влюблён, обычное рукопожатие он превратил в чувственно нежное, сплетя свои пальцы с его. Он вдруг, уже не контролируя себя, попытался обнять его за талию, а выглядело это совсем нелепо, потому что приятель был выше и больше его. По-дружески отстранив Волкова, он промолчал, потому что был поражён: он не мог ожидать такого с ним обращения. 

– А я и не догадывался, что ты голубой! – сказал ему приятель, немного погодя.

– Нет, я не голубой, – начал оправдываться Волков, – я просто… 

– Просто хотел меня обнять! – насмешливо заключил приятель. – Нет, Даня, всё с тобой понятно…

После этого случая их дружба быстро сошла на нет, и Волков стал искать себе возлюбленную. Приглянулась ему одна девочка, меньше накрашенная, но более милая. Ему нравилось, как она с женственной простотой отбрасывает длинные тёмные волосы на спину, её серьёзное и наивное лицо, он любил смотреть на её белые зубы, когда она иногда ему улыбалась. И тут встал вопрос, с чего начать. Сначала он намеревался просто сказать ей, чего он от неё хочет, но потом подумал, что так ничего не получится. Тогда он решил завести с ней настоящий роман. Тем более, он видел, что ей не противен. Волков не был влюблён, и поэтому он нисколько не волновался, когда дарил ей цветы и признавался в любви. Было немножко неловко и неприятно, он чувствовал какую-то пошлость и неискренность в своих ухаживаниях, но она их принимала, так что они скоро сблизились. Ей нужна была романтика: прогулки по бульварам при луне. Они гуляли – она торжествовала, а Волков тосковал. «Вот и у меня появилась девушка, думал он, и что дальше? Разве я её люблю? Нет… Я, как этот чёртов Печорин, заманиваю и соблазняю её! Зачем? Всё движется к понятному, единственно возможному концу, как по принципу воронки – скоро во мне будут властвовать одни инстинкты, и я сознательно к этому иду. Мог бы хоть выбрать ту, которую любил бы: было бы легче…» После того, как Волков получил от неё то, что ему было нужно, их роман стал медленно подходить к концу. Он осторожно отстранял её от себя, пока всё совсем не закончилось. Наверно, она обиделась, но Волкову было всё равно.

Потом он нашёл Аллочку. Она была загадочна, но непосредственна, как ребёнок. На этот раз всё обошлось без ухаживания. Она стала называть его Волчонком чуть ли не со второй их встречи, и он чувствовал, что почти влюблён в неё, когда целовал её мягкие пухлые губы. Обошлось и без расставания. Она просто стала реже приходить на занятия, потом её исключили из института. Она ничего Волкову не говорила, но он слышал, что её считают наркоманкой, потом стало будто бы известно о её связи с наркоторговцами: в общем, «пропала девочка». Волков не осуждал её. Он сам всю жизнь чувствовал предрасположенность к наркотикам всех родов: от интересных книг и музыки до одуряющих веществ. Он даже веру в Бога, если она сильна, считал исключительно за духовное наслаждение, тоже наркотик, хотя и сомневался в этом.

Когда Волков приехал, его роман был почти дописан: он остановился на том этапе, когда уже знаешь, что скоро конец, даёшь себе поблажку: хотя бы несколько дней отдохнуть перед последним, возможно, самым важным рывком. А потом вдруг осознаёшь, что тебе всё это уже противно. И всё ужасно затягивается, ты говоришь себе: такая хорошая всё-таки была идея, надо уж дописать… Но не можешь преодолеть своё отвращение: «Никому это не нужно: ни тебе, ни людям, зачем же мучиться?!». И Волков почувствовал, что ему надо было отвлечься, иначе ничего не получиться. Он связался с какой-то подпольной рок группой: его звали играть на гитаре. Волков сразу утвердил себя не только как гитариста, он хотел быть соавтором. Он сочинял сложные мелодии, а остальные мечтали сочинить «хит». Это совершенно разнилось с высокими намерениями Волкова, который вообще (что, конечно, очень непрактично) презирал публику. Как могли они быть вместе? Волков решил, что ему придётся сочинять для себя, наслаждаясь самим процессом творчества, а не его результатом: славой. 

Когда его роман благополучно вышел, когда он нашёл работу в дизайнерском офисе, предварительно окончив нужные курсы, он почувствовал бесполезность своей жизни и творчества. Одиночество, которое он, казалось бы, так любил, только угнетало его. Он ясно понимал, что положение его плохо, что «депрессия» наступит, если он не сделает что-нибудь. Путешествие его давно кончилось, нужно было жить. Однажды он осознал, что умрёт, если не найдёт кокаин. Эта мысль как-то внедрилась в него, она не проходила, она грызла его. Волков понимал, что наркотическая зависимость практически равноценна медленному самоубийству, а это было именно то, в чём он нуждался. Кокаин он ни разу не пробовал, даже не видел его никогда, не знал, где его достать. И тут ему попался в руки аллочкин телефон. Он ни на что не надеялся, но с замиранием сердца позвонил ей. Она ответила и сказала, что её можно найти в каком-то странном месте, какие называют «притонами». Но, конечно, Волков не собирался приучать себя к наркотику. Его задача на первом этапе жизни заключалась в том, чтобы попробовать всё, оставаясь при этом чистым. Для этого он был достаточно благоразумен, обладал сильной способностью самоконтроля и самодисциплины. Иногда он даже мечтал отключить полностью разум, который внедрялся во всё, и раствориться в настоящем моменте, не думая о будущем.

 

 

 

 

III

 

 

Густой багрово-бурый сумрак распространял свои скользящие кровью потоки, переливался сверху вниз и снизу вверх, ужасающе плотно заполняя собой всё, высасывал душу и переваривал её в цитоплазму – тёмную вяжущую жидкость. Она порождала завихрения, создавала воронки и вяло клокочущие турбулентности, похожие на восточные узоры или на медленные завывающие мелодии; она обвилась вокруг Волкова, приклеенного в самом центре к какой-то расплывающейся жёсткости, горизонтальной поверхности, разъедаемой и волнуемой струями сумрака; она связывала своими материальными путами все его телесные и душевные движения. Темнота и музыка, музыка и узоры – узоры ушной запутанной улитки, узоры нейрональных сетей его тяжко дремлющего мозга, сети вяло пульсирующих артерий и застывших вен – сумрак поглощал всё, и Волков не мог ему противиться. Но вдруг наглый луч электрического света, полный жизни и протеста, проскользнул из открывшийся двери и, успев разбудить Волкова, был прищемлен дверью и убит темнотой. Мозг Волкова пошевелился, заставил его двинуть свинцовой головой, и он понял, что надо идти. Он поднялся, долго возился с наскоро сброшенными накануне ботинками. Время всё ещё ползло улиткой, растягивая каждое мгновение длинным скользким следом, делавшим настоящее еле отличимым от прошлого. 

Он открыл дверь, вышел в узкий обшарпанный коридор и сел, прислонившись спиной к стене. Тошнило. Всё противно вибрировало тяжелым глухим басом – эхом того мира, где существуют только вечный ритм и непрекращающееся, ни к чему не приводящее движение. Он обернулся на стук каблуков и увидел близко от себя раскрашенное аллочкино лицо. 

– Плохо тебе? – спросила она с участием. – Надо тебя развеселить. Хочешь я принесу ещё? Эй! Не спи! – толкнула она ничего не соображающего Волкова. – Принести тебе, сомнамбула? 

Через несколько минут она вернулась.

– Давай руку. Ты не тоскуй, Волчонок, сейчас всё будет хорошо! – говорила она успокаивающим тоном. – Кстати, приходи к нам – потанцуем…

Всё стремительней поднималась кровь, неся к отупевшему мозгу растворенное счастье. 

– Ну, вот! – весело сказала Аллочка, закончив своё страшное дело медсестры. 

Мучительная пауза ожидания… Ну почему так долго?! Давай быстрее, чёртово вещество, как ты там называешься?!

– Что это? – проговорил Волков вяло ворочающимся пересохшим языком.

– Кокаин, что же ещё! – крикнула она в ответ.

До свиданья, Аллочка! До свиданья, обшарпанный коридор вместе с твоим вяжущим сумраком, до свиданья, ненавистное отвратительное человечество – прощай, мир теней! Катись к чёртовой матери, навсегда!.. Здравствуй, благословенное вещество, ко-ка-ин! Уноси этот грязный скучный мир из-под моих ног, потому что мне больше нет нужды стоять на нём. Я могу летать! Понимаете вы все?! Летать! Какое блаженство – эйфория – кайф! Глупые человеческие слова, вы ничего не можете, вы беспомощны выразить то, что я чувствую. Слава тебе, кокаин! Ты убил моё мерзкое тело – ты дал мне улететь от него и от этого мира, в котором меня запирали, запутывали мой мозг, связывали верёвками мой всемогущий дух. Теперь я свободен, теперь я обладаю безграничными возможностями. И я хочу обладать тем, что они мне могут дать. Я бесплотен, я чист, я могу всё. Теперь я хочу взлететь, слиться с божеством, потому что я принадлежу тому миру, который в бесконечное количество раз лучше вашего. Я уже вижу его яркое, ослепляющее вас, пронизывающее сияние и плюю на вашу землю. Вот первая ступень, к Нему ведущая. Ещё выше, ещё выше… Уже скоро я буду обладать Им, а Он будет обладать мной, ибо Мы равны, и наше блаженство будет длиться вечно! Я поднимаюсь, и ангелы ласкают меня, целуют, рвут на части, чтобы насладиться моей красотой, завладеть и упиться моим прекрасным духом. Однако даже ангелы меня не достойны. Я расталкиваю их, но некоторые всё же успевают на мгновение прикоснуться ко мне своими бесплотными благоухающими телами. Я подхожу к концу небесной лестницы. Кончайся, ангельская оргия, наступает желанный момент великого акта воссоединения с Богом!.. Как ярок свет бесконечности! Как сладко упоение величеством Бога, которое теперь всё принадлежит мне, и я сгораю в нём, и Бог горит во мне… Горит, бесследно уходя – нет больше божества, я убил его своим обладанием; достигнутая цель не имеет значения. Лучше бы я не покидал ангелов, которые отдавались мне, изнывая от своей страсти, а я их отвергал! Оргия продолжалась бы бесконечно, и я бы не летал сейчас над бездной мрака, в которую очень легко упасть и никогда больше не знать наслаждений. Проклятый кокаин, это ты уходишь из моего кроветока! Ненавистный, подлый, мерзкий наркотик, зачем ты поднял меня так высоко, если сейчас опять бросишь меня на землю?! Я опять буду ощущать тошноту моего тела и тоску моей души… 

Волков нашёл себя сидящим, скорчившись, на последней ступеньке какой-то грязной лестницы. 

– Кончено, – подумал он, медленно выходя из транса и, начиная осознавать реальность, ставшую теперь ещё более отвратительной.

Он не мог найти в себе силы встать, да он и не хотел этого. Он чувствовал апатию и совершенную неспособность жить. Он рассматривал свои руки и пыль на полу, когда услышал громкий голос Аллочки:

– Так, вот ты где! Ну что, удалось путешествие? А мы уж не знали, где тебя искать.

– Кто это? – равнодушно спросил Волков, указав пальцем на симпатичную девочку, выглядывавшую из-за аллочкиного плеча.

– Я же вас знакомила. Это Лена… 

Она понравилась ему, можно сказать, с первого взгляда. Она была непохожа на других, приходящих сюда: нахальных и искусственных, танцующих всю ночь напролёт. Она стояла в стороне и всё как будто кого-то ждала, иногда мечтательно улыбаясь. Волков не понимал, зачем она здесь, эта бледная совсем ещё молодая девочка, как говорят, не от мира сего. 

– Ты зачем сюда приходишь? – спросил он, когда остался с ней наедине. Он с удивлением чувствовал просыпающийся к ней интерес.

– Хочется, и прихожу, – она явно уклонялась от ответа.

– Ты мне зря не доверяешь. Я ничего плохого тебе не сделаю… 

– Какое тебе до меня дело? – неожиданно огрызнулась она.

– Я могу тебе помочь, понимаешь? Я вижу, что у тебя проблемы, иначе ты бы не была здесь.

– Не надо мне помогать… – какая-то тоска и обречённость послышались в её детском голосе.

– Почему?! – продолжал приставать Волков. – Доверься мне! 

– Ты друг Аллочки? Почему ты к нам пришёл?

– Да, друг Аллочки, - замялся Волков, почувствовав вдруг невольный стыд, и не ответил на второй вопрос. – Но что с тобой? Скажи мне правду!

Он посмотрел в её наивные светло-серые глаза. Она не понимала, зачем он её допрашивает. Отчаяние нарастало в них, и наполняли слёзы, губы начали истерически подёргиваться.

– Ну, колюсь я, колюсь!! – беспомощно разрыдалась она. – Уже год целый и…и месяц, скоро будет с первого раза, и деньги мне нужны, понимаешь, поэтому и здесь! 

– Господи! – вырвалось у поражённого Волкова. Он почему-то совсем не ожидал такого ответа, который показался ещё безобразнее из-за как-то невпопад употребленного нелепого жаргонного слова.

– Ну, что? Узнал? Давай, помогай теперь! – сказала она раздражённо с ненавистью к Волкову, который выпытал у неё её тайну. 

Оказалось, что она всё ещё стыдится своего положения.

– И помогу! – крикнул Волков почти с азартом: наконец-то представилась возможность совершить доброе дело.– Слушай, тебе надо лечиться! Я вытащу тебя отсюда! А деньги у меня есть. Главное, соглашайся, ты не должна умирать! Пойдём со мной! 

Он сел возле неё на пол, взял её худые измученные руки и принялся уговаривать, как будто в самом деле её любил.

– А если я больна? – спросила она.

– Чем больна? – удивился он.

– Ну как, чем, СПИДом.

Волков на мгновение замолк, попытался противостоять этой новой поставленной ему проблеме, но единственное, что смог сказать:

– Всё равно надо лечиться. Не отчаивайся! 

Это прозвучало, как оправдание. Она ничего больше не говорила, но думала, не выпуская его руку. 

– Нет, я не могу… – проговорила она нерешительно. – Оставь меня, забудь меня… Спасибо тебе за сочувствие, конечно… но я не могу, я не люблю жизнь…

– А что ты любишь тогда?! – со злостью кричал Волков. – Героин любишь, да, дура проклятая?! 

Всё это звучало очень глупо, и он это чувствовал. К счастью, её кто-то позвал из-за двери, а когда она через несколько минут вернулась, он уже успел себя успокоить и сделаться равнодушным. Доброе дело досадно не удалось: он понимал, что его доброта в этом мире никому не нужна, он уже давно смирился с этим. 

Она доверчиво села совсем близко от него, теперь он был для неё почти родной, любимый человек. Волкову захотелось домашнего тепла её маленького тела, он прижал её к себе, обхватив за тонкие плечи. Она высвободила руки и обняла его нежно и сильно и положила острый подбородок ему на плечо. Они понимали друг друга: она – его деланную вымученную доброту, он – её нелюбовь к жизни. Не было больше преград между ними – двумя лишним, никому не нужными существами. 

Проснулся он поздно, в одиннадцать часов, когда день уже шёл своим чередом, сопровождаемый скучным тоскливым светом. Волков сразу почувствовал себя забытым, выкинутым из жизни, из этой суетни, в которой он почему-то обязан был участвовать. Голова была как будто набита камнями и сильно болела. В комнате, ставшей при дневном свете ещё более убогой, висела мёртвая тишина. Иногда слышались торопливые шаги прохожих, хлюпающих по лужам, цокающих каблуками, или одиноко проезжающих машин. Когда Волков встал, голова противно закружилась, он почувствовал неприятную немощность в ещё не проснувшимся теле. При каждом шаге в глазах темнело, хотелось спать, и сдавленное неровное дыхание усиливало слабость. Он стал медленно одеваться, стараясь не смотреть на какое-то непонятное одеяло и смятые желтоватые простыни, неизвестно зачем сюда принесённые. “Как всё это гадко и низко, низко и гадко…”, – шептал он, вспоминая полузабытый роман «Воскресение» –„ Кажется, так говорил себе Нехлюдов“. Вдруг вошла Аллочка, уже совсем бодрая, деловая, пахнущая чем-то неестественно сладким, с рассыпанными по плечам красными волосами.

– Привет, Волчонок! – сказала она, что-то спешно разыскивая в шкафу. – Ты не видел здесь мой мобильный телефон?

– Какой телефон? – машинально переспросил Волков.

– Nokia 6220. Не видел? Куда же, в самом деле, я его дела?.. – проговорила она, уходя.

– Кстати! – она остановилась, заметив, что он копается в своём кошельке, – я взяла, сколько нужно, и Лене тоже… Так что не думай, что тебя обокрали.

– Что Лене? Какой Лене? – спросил он с недоумением.

– Я ей деньги за тебя отдала. Не бесплатно же ты с ней спал!

Она быстро вышла, а Волков всё стоял поражённый её небрежно брошенной последней фразой. Он никак не мог понять, как это милая беззащитная девочка могла быть таким чудовищем. Оказывается всё время на уме у неё было одно: как вытащить наконец из него деньги, чтобы истратить их на очередную дозу этого гадкого зелья. 

– Господи, кто бы мог подумать! – всё шептал он про себя, пока брёл по мрачной пустынной улице к автобусной остановке.

Но думал он уже о другом. Волков чувствовал слабость и физическую, и душевную, совершенную неспособность выдерживать давление серого, безнадёжного дня, этих тяжело нависших туч, набухающих какой-то влажной мутью, этих грязных одинаково безобразных машин, которые рядами окружали его со всех сторон. Он с отвращением отворачивался, встречая своё тусклое отражение в переливающихся бензином лужах, с тоской переводил взгляд на смутные чёрные силуэты прохожих, на их бледные, однообразные лица. Он устремлял свои глаза туда же, куда и все – к непрерывному бесполезному потоку машин, от которых должен был вот-вот отделиться желанный автобус. В стоячем воздухе зависали капли моросящего дождя, вызывая в тёмных лужах едва заметную рябь. Туманные глыбы домов нависли в небе, облитые его сыростью. Они тоже давили на Волкова, давили, как этот унылый осенний день, удивительно мрачный, и какая-то особенная городская поэзия чувствовалась в этом унынии. Но это была слишком прозаическая поэзия, настолько пропитанная чересчур реальной сыростью, что не хотелось жить.

Волков хотел курить, но никак не мог найти зажигалку и страшно про себя ругался. Когда он, наконец, нашёл её в заднем кармане брюк, подошёл автобус.

– Ч-чёрт! – прошипел Волков, бросив сигарету на асфальт. Он всегда из принципа выбрасывал окурки в урну…

В автобусе его придавили мокрыми тепловатыми телами к сиденью. Он вжался в оконную раму, чувствуя приближение исступлённого страха жизни. Он не мог видеть серый город в окне, отвратительно близких пассажиров. Каждое прикосновение к какому-то предмету вызывало жгучую боль, которая распространялась по телу судорожным напряжением. Волков сжимал кулаки, пытался сдерживать тяжёлое дыхание. Но любое усилие отвергалось чем-то могущественным, быстро поглощавшим его: страстью смерти. Он озлобленно проталкивался к выходу. Вырваться, вырваться! Убить всех, разрушить этот мир, так своей непреодолимой обыденностью мучающий его, и умереть! Влажный воздух обдал его сыростью, и он ясно почувствовал прикосновение его атомов. Проклятье!! Разогнать воздух, чтобы меня окружала долгожданная пустота, чтобы не было ничего: ни мыслей, ни вещей, которые причиняют мне боль: погрузиться туда, в желанный мрак смерти. Я ненавижу весь этот ваш мир, но нет слова, чтобы выразить эту мою роковую ненависть, перерастающую в физическое состояние.

– Ненавижу! – хотел он крикнуть, но что-то сдавило ему горло. 

Тогда дикая, неуправляемая страсть овладела им и вызвала мучительное желание избавиться от неё. Волков чувствовал, что прыгает так высоко, как только может его тело, но стоял на месте… Он хотел бежать, разрывая воздух, пока не умертвит себя, но шел, не выделяясь из толпы. Только сердце сильно билось, заставляя рассудок напрягать все свои возможности, чтобы не допустить невозможного на улице душевного взрыва. В изнеможении Волков упал на кровать, когда, наконец, дошёл до своей квартиры, и уже больше ничего не чувствовал: страсть сожгла его чувства. 

“Господи! Зачем я всё это сделал? Зачем я пошёл туда? – думал он, немного оправившись. – Мне сделалось только хуже, теперь не осталось уже никакой надежды, нет больше цели, чтобы для неё жить. Мимолётная эйфория не спасает. Даже кокаин не может дать мне то, что даёт творчество". И тут его пронзила внезапная мысль: он же мог умереть! Неизвестно ещё сколько ему вколола Аллочка… Судя по эффекту, довольно много. Повинуясь мгновенному порыву, он набрал её номер и, когда он подошла, чуть ли не закричал в трубку, что не будет больше никогда “колоться” и чтобы она вообще про него забыла, чтобы выбросила его телефон… 

“Спасибо тебе, Господи! Ты спас меня!” – думал Волков, хотя и понимал, что сознательно шёл туда, как на смерть. Его вдруг всего охватило блаженное раскаяние, и он плакал, благодаря за это Бога и моля у него прощения.

– Я люблю тебя, Господи! –говорил он, и его душа наполнялась чистой и очищающей радостью.

Он чувствовал облегчение и любовь такую сильную, что ей наполнялся весь мир, обретая глубокий сокровенный смысл. Он плакал и возносился любовью всё выше, в тот горний мир, где уже трудно ему было дышать от потрясшего изнывшую душу восторга. И он понимал, что этот мир находится здесь, в его просветлённой вновь душе, которая снова любит жизнь, озарённую божественным светом.

– Господи, я знаю, что должен жить для тебя, должен мыслить и страдать, и я никогда больше не буду хотеть смерти! – думал он, вспоминая с наслаждением недавно вышедший роман – плод многолетних его страданий.

Волков молился и раскаивался искренне, и с радостью замечал, что не думает ни о чём, кроме Бога. Бывало часто, в такие минуты, он ловил себя на том, что восхищается собой, своим раскаянием, которое вследствие этого считал ненатуральным. Ему казалось, что он как будто разыгрывает молитвенный экстаз, и он корил себя за это. Он чувствовал, что есть кто-то третий в нём самом, который смеётся над ним, своей циничной иронией превращая даже самые святые чувства в театральное представление. 

И тут Волков вспомнил чистый, ничем не тронутый образ Маши, которую не видел уже больше четырёх лет. В памяти вдруг возникли возмущенные глаза, наполненные слезами, и эти непричёсанные волосы, и эта любовь, слышимая им тогда в каждом её взгляде, в каждом слове. И он понял, что она всё ещё его любит, и что именно она нужна ему сейчас как подтверждение его возродившийся веры. “Вот моё спасенье! – думал он, – Я женюсь на ней, и никогда больше не буду один. Она не даст мне сойти с ума, она не даст мне потерять веру, моя милая Офелия.” И тут под действием возрождающего чувства раскаяния его охватило сильное неопровержимое желание увидеть свою мать. Он давно уже обещал принести ей роман, но так и не решился ещё к ней зайти. Он знал, что боится её опровергающей всё, иногда слишком циничной критики. Ему казалось, что она презирает и недолюбливает его.

Когда он вошёл, она стояла с кисточкой в руке – поправляла какую-то свою давнюю картину. Она была очень увлечена и на него не обратила внимания. Она и на себя, казалось, редко обращала внимание: волосы, забранные в пучок, выбивались прядями из заколки, вокруг ног складками свисали какие-то непонятные красноватые в полоску штаны. Она вся была в краске, и вся мебель вокруг, накрытая чем-то, чтобы не пачкалась, тоже была в краске.

– А вот и ты, красавчик! – обернулась она. – Ты извини, что я в таком виде. Понимаешь, сегодня воскресенье – свободный день, у меня полно работы, и вдохновение вдруг…нахлынуло…

Она быстро положила кисточку и привычным жестом стала обтирать руки тряпкой. Волков чувствовал себя смущённо, не знал куда сесть. Наконец, они устроились.

– Вот оно, сокровище-то, – сказала она, рассматривая его книгу. – Пришлось доплатить, да? Ничего, скоро ты будешь известным и богатым, я это гарантирую. Не пропадёт твой скорбный труд, как говорится… Что-то ты побледнел, похудел, мой мальчик. Куришь, наверно?

– Иногда… – отвечал Волков.

– Да ладно тебе, «иногда»! Дымишь, небось, как паровоз! Это нехорошо. Я терпеть не могу табак. Да, я курю, но не эти пошлые сигареты, а траву под красивым и загадочным названием «марихуана». Всю жизнь курила и буду продолжать. Перед работой (я имею в виду школу), конечно, никогда… Хотя, в принципе, и это не смертельно… Вон, видишь? На окне выращиваю, научилась. Что? Ты говоришь, это зависимость? Ни в коем случае! Даже никакой такой абстиненции никогда не испытывала! Просто, она мне помогает уйти от суеты к творчеству. Скоро я выйду на пенсию и буду до конца жизни предоставлена самой себе. Возможно, тогда она мне больше не понадобится.

– Ты ещё много чего сделаешь и без неё, а я… – вставил Волков.

– Для тебя главное выбрать нужный путь, и, мне кажется, ты ещё его не нашёл. Ты вечный подросток со своей рефлексией, ты постоянно находишься в состоянии выбора. А человек может идти только тремя путями: первый – это самореализация, приближение к своему идеалу. Второй – это погружение в пошлость и суету жизни. Большинство идёт по этому пути, обычно даже не осознавая своего выбора. Третий – это самоубийство, мгновенное или медленное. 

– Я пытаюсь идти по первому пути, но иногда приближаюсь к третьему. 

– Какие-то у тебя странные глаза, мой друг. Хотя я и не разыгрываю из себя курицу-наседку, я за тебя беспокоюсь и имею на это полное материнское право. Скажи мне честно, как ты избавляешься от тоски? Что ты принимаешь и как долго?

– Я только первый раз…в Москве…

– Первый раз, значит… И чем же ты себя травишь?

– Кокаин.

– Так я и думала, кокаин… Это гадость, мальчик, не увлекайся этим. Ладно, хватит о грустном! Скажи, зачем ты ко мне пришёл? Не ври! Я знаю, не только, чтобы принести роман, есть что-то поважнее.

– Я женюсь! – почти гордо заявил Волков.

– Ха-ха-ха! «Женюсь»! Если бы ты себя сейчас видел! Как торжественно ты об этом заявляешь! И кто же твоя осчастливленная возлюбленная?

– Если честно, она не видела меня уже чуть ли не пять лет, а перед этим мы поссорились…

– Так это та несчастная Маша?!

– Да, это она.

– Нужно же было пять лет ждать, чтобы вспомнить о ней, бедной. И ты так уверен, что теперь она за тебя, курильщика-наркомана, второсортного писаку, пойдёт? А, ну да, она же была влюблена без памяти, ты рассказывал. Не бери её с собой, оставь её. Ты слишком сложен и высок для неё. Ничего хорошего из этой женитьбы не выйдет, ты её загубишь. Она должна забыть тебя. А ты должен быть один, это твоя судьба, иначе ты ничего не сделаешь. Платить нужно за высокие думы, и страдать в одиночку, не втягивая других. А родство душ ты забудь: это или обывательство, или иллюзия во время влюблённости. За приятное сожительство расплачиваешься пошлостью. Когда пребываешь в высших мирах и себя-то часто забываешь, не то что ближнего. Будь христианином, не пользуйся её любовью.

– Во всяком случае, я хочу с ней встретиться. Посмотрим, что будет дальше.

– Ты всегда был эгоистом, мой мальчик. Впрочем, я не вмешиваюсь в твои дела. Тем более я так редко тебя вижу, что не знаю уже, кто ты, а тем более твоя Маша.

Она вздохнула и, закурив «самокрутку» вышла на балкон, Волков за ней. 

– Красота! Лепота! – сказала она, облокотившись на перила и согнувшись со своего рода грацией. – Помнишь, как в «Иване Васильевиче»? Что и говорить, Москва! Как там, в дальних странах, малыш? Я давно никуда не ездила. Всё забыла, кроме Амстердама, конечно… Скука… Закрутилась я тут, с этими школьниками. Очень это отвлекает.

– Если ты так не любишь свою работу, почему не бросишь её?

– Ну, всё-таки, это связь с миром, с молодыми талантами… И потом – деньги, деньги! Жить-то надо, жить, чтобы служить искусству. Все вокруг давно знают, что искусство умирает, а до меня это до сих пор не дошло. «Красота спасёт мир», – так сказал Великий эпилептик.

 

 

 

IV

 

 

Жизнь шла своим чередом. Я поступила в институт и теперь должна была его скоро закончить. Прошло уже больше четырёх лет с тех пор, как я в последний раз видела его. Сначала мне было больно вспоминать о нём. Я пыталась забыть его, забыть, что я его вообще когда-то любила. Но я не могла этого сделать, как не смогла бы забыть любое яркое впечатление в моей жизни. Но теперь, когда он ушёл в прошлое, он сделался для меня таким же недоступным, как, например, древние цари, которые давно умерли, или книжные герои, которые вообще не существовали. Когда что-то напоминало мне о нём, я испытывала то чувство, которое мы испытываем, вспоминая вдруг давно прошедшее событие. Оно может быть даже неприятное, но обязательно связанное с прекрасными и неповторимыми моментами в нашей жизни. Уходя в прошлое, такое событие оставляет за собой какой-то пикантный след. Я испытывала странное наслаждение, вспоминая всё проведенное с ним время. 

Но я не была одинока и несчастна без него, хотя была уверена, что так будет, когда мы расстались. Я полюбила, возможно, не так сильно, но по-настоящему. Был такой Саша – «хороший парень», как говорила моя мама. Мы нашли друг друга, можно сказать, в прямом смысле. Да, мы были друзьями; к Саше я относилась совсем не так, как к нему, хотя думала, что в него влюблена… Он сделал мне предложение, и я согласилась. Мы должны были скоро пожениться. Что мне ещё было делать? Я вытеснила из своего сознания интуитивное чувство, что он, Волков, своим внезапным появлением в моей жизни полностью изменил её.

Однажды я искала в магазине какие-то нужные мне книги. Мой взгляд нечаянно попал на одну из них и остановился на ней, прежде, чем я осознала весь тот глубокий для меня смысл напечатанного на обложке.

«Даниил Волков» - было там написано.

«Нет, это не может быть он! – пронеслось у меня в голове. – Это просто однофамилец". Но на обратной стороне обложки была его фотография.

– Боже мой! – прошептала я.

Он смотрел на меня своими выразительными глазами и улыбался. У меня закружилась голова, и мне пришлось опереться на книжную полку, чтобы не упасть. Я как в трансе купила эту книгу и даже забыла взять сдачу и не услышала, как мне кричала продавщица. Я вернулась домой.

– Ну как, нашла что-нибудь? – спросил меня Саша.

– Да нет, ничего особенного, – ответила я, – только вот одну довольно любопытную книжечку… – прибавила я почему-то дрожащим голосом и протянула ему книгу.

Он посмотрел её и хмыкнул. Он ничего не знал о Волкове.

– Да, это может быть интересно, хотя я не знаю этого автора.

Мне было неприятно, что он смотрел его книгу, как становиться неприятно, когда чужие люди дотрагиваются до самого дорогого, что у тебя есть. Но я подавила в себе это чувство, сказав себе, что мне нельзя так думать о человеке, за которого я выхожу замуж. С этого дня мне стало неприятно, даже противно, его присутствие. Однако я жила и не признавалась себе в том, что больше всего на свете хочу увидеть его снова. Я ходила по улицам с тайной надеждой встретить его, хотя сама понимала, что это несбыточная мечта. Но я говорила себе: «Раз он издал здесь свою книгу, значит, должен быть теперь где-то близко, если снова куда-нибудь не уехал". Я даже не знала его адреса в городе… Теперь самой страшной вещью для меня стала мысль, что он меня больше не любит и что я его никогда не увижу. Но я старалась не думать об этом, потому что мне казалось: если это так, то всю свою предыдущую жизнь я прожила напрасно. 

Однажды вечером случилось невероятное. 

– Маша, это ты? – спросил такой знакомый голос из телефонной трубки.

Я почувствовала, что ничего не смогу сказать, потому что у меня пересохло в горле, и я бессильно опустилась на стул. «Неужели это он?» – подумала я. 

– Да, – ответила я хриплым голосом.

– Ты ещё помнишь меня? Это я, Даня…

– Да, я помню, – сказала я.

Боже, как много я хотела сказать ему сейчас: «Как же я могу тебя забыть?! Конечно, милый Данечка, я помню тебя, я так рада, что ты мне позвонил. Я мечтала об этом с тех пор, как нашла в магазине твою книгу и поняла, что всё ещё люблю тебя…». Но я не могла, потому что надо мной стоял мой «возлюбленный» и смотрел на меня. И теперь я чётко и ясно поняла, что он мне чужой и лишний здесь, что он мне больше не нужен.

Даня предложил мне встретиться наследующий день вечером у него дома. Он дал мне адрес, и я согласилась. Когда я положила трубку и хотела предаться мечтам, Саша подошел ко мне и спросил, кто это звонил. 

– Да так, старый знакомый. Хочет встретиться со мной завтра, – ответила я, подумав, что это не его дело. 

Весь следующий день я ни о чём не думала, кроме него. «Если он позвонил мне, значит, он ко мне неравнодушен» – думала я и не могла найти опровержение этой мысли. Я шла к нему по весенним улицам, и радость весны сливалась с моей волнующей радостью обновления жизни. Для меня теперь начиналась жизнь, которую я должна была прожить с ним и для него. Я волновалась так, как будто шла на экзамен, а возле его двери меня взял озноб, так что я еле решилась нажать на звонок. 

– Здравствуй, Маша, – сказал он и что-то во мне дрогнуло при звуке этого голоса. – Вот мы и встретились, как я обещал… 

Он заметно повзрослел, приобрёл большее спокойствие в движениях и, как мне показалось, утратил свой странный взгляд «сквозь» человека, на которого он смотрит. Но глаза его остались такими же красивыми и глубокими. Они стали как будто ещё больше голубыми и так блестели, что, казалось, в них стоят слёзы. Я невольно подумала: «Неужели этот красивый мужчина любит меня? Неужели он может быть близок мне? Если так, то мне очень повезло".

Мы сели рядом на диван и молчали, не зная, что делать, неуверенные в чувствах друг друга. Наконец, он, подумав, видимо, что надо с чего-то начать, взял меня за руку. При этом прикосновении чувства, которые я так долго прятала в себе, вырвались из-под власти разума, и я взяла обеими своими холодными руками его тёплую кисть и стала целовать её. Наши взгляды встретились – мы смотрели друг другу в глаза и словно говорили: «Прости меня, если я что-то сделал не так, но я всё ещё люблю тебя». Мы понимали друг друга без слов. Мне хотелось плакать от радости, но я не плакала, потому что была слишком счастлива.

Я всё ещё сидела, прижимая к себе его руку, стараясь быть как можно ближе к нему, чтобы чувствовать его дыхание. Мне казалось, что если я сейчас выпущу его руку, то он опять уйдёт от меня, но уже навсегда. Это продолжалось довольно долго, но я не помню сколько. И нам не хотелось ничего большего, потому что мы боялись нарушить этим единство наших душ. Наконец, он встал, не выпуская моей руки, потому что чувствовал то же, что и я, и сказал:

– Давай прогуляемся.

Мы вышли на улицу, где уже стемнело, горели вывески магазинов, фары машин, и тысячи чем-то озабоченных людей спешили мимо. Но для нас всего этого не существовало. Он шёл, обняв меня за талию, как бы подчёркивая своё право на меня, и мне было приятно это. Мне хотелось показать всем, что мы принадлежим друг другу.

Через час или больше мы вернулись домой. Надо было съесть тот ужин, который он приготовил к моему приходу, но нам не хотелось есть, как не хочется при сильном эмоциональном потрясении. Мы были сыты обществом друг друга. Поэтому он налил себе вина и сказал: 

– Ты говоришь, что прочитала мою книгу, а поняла ли ты её главную идею?

Я сказала, что если и поняла, то могла понять неправильно, и пусть он ещё раз объяснит её мне.

– Понимаешь, – начал он, – пока я учился, всё больше проникая в глубины науки, я понимал, как несущественны разногласия между наукой и религией. Противоречий между ними вообще не существует – это предрассудки, которые как можно скорее нужно уничтожить. Все остальные, кто учился со мной совсем об этом не думали, и я очень этому удивлялся. Как можно так долго и упорно не замечать очевидные вещи?! Здесь не нужно даже быть убеждённым атеистом или верующим. А эти два типа людей с некоторых пор постоянно находятся в совершенно бесплодной и нелепой вражде. Люди придумали (или открыли – это спорный вопрос) эволюцию, думая, что этим опровергают существование Бога. Однако что собой представляет современная теория эволюции? Это всего лишь атеистическая теория Ламарка, который говорил, что эволюцию направляет некая высшая сила и она является первопричиной всего. Хорошо, допустим, что естественный отбор – это независимый ни от каких высших сил процесс, мы знаем, по какому принципу он идёт. Но тогда как учёные, так слепо верящие во всемогущий разум, объяснят нам возникновение жизни? Как возникла сложнейшая, непостижимая для нас клетка, почему клетка «захотела» размножаться? Тоже путём эволюции? Вот здесь-то и загвоздка! Доведённые до отчаяния, они с преспокойно нам заявляют: это науке ещё неизвестно. Как, скажите мне, как возникла клетка? Её работа сложна: миллионы разных молекул безупречно за доли секунды выполняют своё «дело» и из них складывается система, которую мы называем «жизнь». А как из клеток возникают наши желания и мысли? Как материя порождает сознание? Дальше я замолкаю, потому что сотни мудрецов трудились над этой философской проблемой и ни к чему, надо признаться, не пришли. И вы, уважаемые учёные ни к чему не придёте. Атом – мельчайшая частица вещества, которая тоже состоит из мельчайших частиц… Почему электроны притягиваются к ядру атома, почему все тела притягиваются друг к другу? Почему происходят электрические явления? Что такое заряд, энергия, сила? Вы разгадали только то, что лежит на поверхности, остальное постигает другой разум, а вы принимаете как должное. Вы не объясняете саму суть устройства мира, вы всё сводите к абстрактным понятиям, а они приводят к Богу. Да и менее глубокие проблемы вы решаете с помощью моделей, а они часто бывают нелепы. Нет, я не верю вашей науке, я презираю вашу науку, которая возникла с целью «освободить человеческий разум» - с целью уничтожить религию. Сама сущность науки благородна – познать мир, а для этого нужен разум, и вы, учёные, его признаёте. А если вы признаёте человеческое сознание, то объясните его с помощью науки. Трудновато. А теперь скажите мне, почему, если существует непостижимое сознание человека, то почему не может существовать непостижимый высший разум? Сдавайтесь, атеисты. Наука без религии невозможна, по крайней мере, на данном этапе. Тем более Библия подтверждает вашу эволюцию, почитайте внимательно первую книгу Бытия. Вы в этой области ничего нового не создали, а только доказали уже написанное путём построения ещё одной вашей любимой модели. Наука – это не культ человеческого любопытства. Религия – это не «опиум для народа». Они одно целое и должны стать новой системой ценностей человечества. Она заполнит идейную пустоту современного мира, она ускорит прогресс, потому что будет отвечать и эмоциональным потребностям человека, и мыслительным. Церковная реформа необходима, она должна повлиять на общественное мнение и укорениться в умах людей. Да, это трудно осуществимо, но крестили же Русь! Зато через десятилетия и столетия новая религия станет такой же привычной и крепкой, как сейчас христианство.

И ещё одно, что я хотел сказать. Религия говорит, что нужно заботиться о «спасении» своей души. И я много раз хотел оставить своё тело, которое мешает мне это делать. Я содрогался при мысли о том, что я принадлежу этому миру как организм, что все считают меня за человека (то есть думают обо мне, как об организме), когда я не хотел им быть, а хотел существовать только как дух. В такие моменты я больше всего хотел выйти из собственного тела или забыть о его существовании так, чтобы оно больше не ограничивало моих возможностей. Я иногда даже чувствовал нечто подобное. Мне казалось, что это не я живу, а кто-то другой, к которому я почему-то привязан, хотя не имею к нему ни малейшего отношения. Я чувствовал как бы отчуждение от себя. Причём, это могло прийти ко мне в любое время… Ну так вот, я говорил, кажется, о спасении души. Некоторые люди считают, что заботятся о своей душе: ходят в церковь, молятся, и в то же время совершают величайший грех: повреждают Природу. И, к тому же, некоторые делают это ради своей выгоды. Как они могут думать о «спасении» своей души, если они даже не задумываются о своём грехе? Величие и красота природы настолько незыблемы и не подлежат сомнению, что, безусловно, подтверждают существование Бога. Возможно, Бог и Природа – это одно и тоже (недаром говорят, «природа создала»). Их тождество должно быть главным догматом новой религии, это будет защищать человечество от экологического самоуничтожения, будет защищать нашу планету. Человеку сложно жить, потому что ему дано право выбора и для этого, возможно, дан разум. Это и возвышает его над другими живыми существами, которые в своей жизни непосредственно управляемы Богом. Это и делает его жизнь тяжёлой; «человек обречён на свободу», говорил Сартр.

Он замолчал. Наверно, потому что увидел, что я сплю. Последние несколько фраз я уже не слышала. Он перенёс меня на кровать, и там я проспала всю ночь. На следующий день я проснулась рано утром, но не вставала, а лежала и смотрела в окно на пробивающееся из-за деревьев солнце. Оно было радостное и светлое и полностью соответствовало моему настроению. Я думала о том, как я люблю его. Теперь я понимала, что могла любить только его одного. Все другие люди были мне чужие, кроме него. Он один их всех заменял, и мне не нужно было никого больше. С этого дня для меня начиналась новая жизнь, полная любви и счастья… 

 

 

 

 

V

 

 

Когда она поняла, что ей нужно вернуться домой, встретиться с Сашей, которому она даже не позвонила, её настроение немного ухудшилось. Волков сказал, что хочет идти с ней. Он хотел помочь ей нести вещи (она решила, что переедет к нему сегодня же) и поддержать её, а все «объяснения» потом. 

– Привет! – сказала она, сияя радостной улыбкой, когда они вошли в квартиру.

Саша судорожно её обнял, вид у него был какой-то усталый. Она только сейчас поняла, как плохо с ним поступила.

– О, господи! Маша, зачем ты так мучаешь меня? – он сначала не заметил Волкова. – Я же не знал где тебя искать! Я всю ночь не спал, а под утро понял, что ты, наверно, на ночь осталась там. Лучше бы я с тобой поехал. Так где ты была?

– Я была у него, – сказала Маша с некоторым смущением, указав на Волкова.

Саша был в растерянности, он не знал, что подумать, что сказать.

– А я пришёл, чтобы просить у вас руки вашей невесты! – заявил Волков: он тоже был тогда немного сумасшедший.

Между ними произошёл странный, довольно неприятный разговор. Но Маше пришлось его перетерпеть, чтобы уже навсегда остаться вместе с ним; для этого она была готова на всё.

– Так ты меня бросаешь! – сказал оскорблённый Саша, когда Волков вышел, – Я такого от тебя не ожидал. Я думал, ты другая, я думал, ты нормальная. Теперь я понял, что ты эгоистка, тебе на меня наплевать. У нас же всё было так хорошо! Ну, скажи, чем он лучше меня, твой красавчик?! Заявился тут в чёрном, бледный такой – Гамлет хренов! Конечно, вы любите загадочных и недоступных, которые потом оказываются мерзавцами. Знаю я это свойство женской психологии. Стоило ему свистнуть, и ты уже бежишь к нему, как собака. Сумасшедшая!

– Я не могу без него жить!

– Тебе романтика нужна или жизнь? Жизни у тебя с ним не будет, я тебе обещаю. Ну как с таким можно жить, он же надо всем насмехается! Ты хоть слышала, как он говорит? И над тобой насмехается…

– Он меня любит! 

– А, так это он только со мной так разговаривает?! Он меня, наверно, презирает, считает, что я низок для него. 

– Ты его не знаешь, как ты можешь так о нём говорить?

– Я знаю таких меланхоликов. Я их насквозь вижу. Я тебе скажу, они выпендриваются, потому что ничем отличиться не могут, но хотят. Ох, как хотят! А вся проблема в том, что они такие же, как все, или даже хуже.

– Зачем ты такое мне говоришь, ты же знаешь, что я люблю его!

– Такие же, как все!..

– Почему ты отравляешь мне жизнь? Отпусти меня!

– Но выпендриваются! Книжки всякие умные пишут, девочек, таких, как ты, глупеньких, совращают… А в итоге становятся алкоголиками и наркоманами.

– Я тебя ненавижу!!

– И твой подохнет! Потому что он не умеет жить, он умеет только думать, что он гений.

– Он и есть гений, а ты никто!

***

Волков и Маша поженились в конце лета. Волков настаивал на венчании в церкви, потому что считал, что любовь, возродившая веру, или возрождённая верой, должна быть закреплена настоящим брачным союзом. После венчания они поехали на дачу Волкова: этого хотела Маша, которая считала тот дом, где они впервые встретились, священным.

Был мягкий августовский вечер. Он лежал на кровати, а Маша опустилась на колени и села возле него на полу. Она взяла его руку и заворожено смотрела ему в лицо. Волков недовольно отвернулся. Так продолжалось несколько минут. Маша не могла отвести от него взгляд. Вся её душа была устремлена к нему и полнилась чем-то таким огромным, что ей становилось страшно, захватывало дыхание, останавливалось сердце и по телу проходил озноб. 

– Даня, ты только скажи мне, я сделаю всё, что ты хочешь. Я исполню любое твое желание, если ты прикажешь. Хочешь, я уйду, если тебе мешаю? Хочешь, я оставлю тебя одного? – сказала она почти в изнеможении каким-то громким странным шёпотом.

– Перестань, малыш! Что у тебя за мысли? Не надо ничего делать. Не смей даже о таком думать!

Маша тяжко вздохнула, но этот вздох унёс из её сердца лишь миллионную часть всех страданий её любви, на которые она была обречена. Сколько муки, сколько никем не постижимой, кроме Господа, муки было в этом вздохе! Терзания жертвы этой несчастной любви, которая ещё несчастнее и мучительнее, потому что кажется счастливой, поразили Волкова в самое сердце его души. Они отдались острой сдавленной болью во всём его существе. Он сжал кулаки, пытаясь глубже впиться ногтями в ладонь, и отвернулся от Маши. Она вдруг спросила тихо и робко:

– А любить тебя можно? – и сама не поняла, что сказала…

Волков улыбнулся, хмыкнув, но в этом звуке почти совсем не было смеха. Он привстал, наклонился к Маше, оперевшись на локоть, и уставился на неё острым, неподвижным, тяжёлым взглядом своих голубых глаз. Через несколько секунд, за которые он успел просверлить ими глубокую дырочку в её сердце, вызвав в нём ноющую боль, он проговорил:

– Конечно, можно.

Он снова лёг, отвернувшись. 

– Какие у тебя глаза ледяные! – прошептала Маша как будто нечаянно.

– Да, ледяные, – ответил он задумчиво, – Ты не сиди на холодном полу, простудишься. Ложись сюда, со мной. 

Она прильнула к нему, трепеща от счастья и муки. Все её нервы были тогда напряжены, с тех пор, как они снова нашли друг друга. Непонятно, как столько таких дней, полных изматывающей любви, может выдержать слабая человеческая душа.

Красным светом изнутри горел железный скелет электронагревателя. Маша засыпала от тепла и темноты, положив голову ему на грудь, прислушиваясь к приятному биению его сердца. Волков вдруг поднялся, чтобы выпить шампанского. Они подумали, что в день свадьбы нужно обязательно купить шампанское, чтобы почувствовать праздник.

– Зачем ты пьёшь из бутылки? – спросила Маша испуганно.

– Чтобы стакан не пачкать, – мрачно ответил Волков и вышел на улицу. 

Почему-то он чувствовал себя плохо и надеялся, что вино разгонит тоску. Он действительно немного оживился и даже почувствовал удовольствие от сигареты. Небо было удивительно чистым и казалось Волкову ещё красивее под действием алкоголя. Романтично и маняще тлел огонёк его сигареты, когда Маша взволнованно вглядывалась в темноту сада. По нему она нашла его. Волков сидел на лавочке и разглядывал небо. 

– Почему ты ушёл? – спросила она, присев с ним рядом.

– Извини меня, мой малыш. Ты, наверно, думаешь, что эта ночь должна проходить по-другому. Всё-таки «первая брачная »! Ха, ха! Но тебе же всё равно, правда? У меня сегодня нет настроения… 

– Почему? Скажи, я тебе его порчу, да?

– Нет, ни в коем случае! Как ты можешь так думать?! Просто это один из многочисленных спадов. У меня это часто бывает. Понимаешь, я бы хотел вернуться в тот возраст, в то состояние сознания, когда моя тяга к потустороннему миру была тягой волшебной, сказочной. Она потом превратилась в чистую, не омрачённую грехами любовь к Богу, детскую, нежную, светлую. Я жалею о том, что переживал (сколько раз!) экстаз – полное, неземное счастье, которое изнуряет душу и тело и длится только несколько секунд. И полная противоположность ему – отчаяние, падение в бездну, такое, что сердце уходит в никуда и дышать становится невозможно. И чувствуешь свою душу настолько близкой к смерти, что остаётся только пустота в тебе и вокруг тебя, и ты не хочешь противиться этому. А разрешается это нарастающим возбуждением всех твоих сознательных и несознательных нервов, когда стремишься сделать в одну секунду как можно больше движений, чтобы убить накопившиеся за это время близость и желание смерти. Пытаешься сбросить хоть миллиардную часть того груза ненависти, которая бушует в тебе. Я помню, как несколько лет назад я бежал ночью по мокрому лугу и бегом пытался умертвить свое тело. Безумное чувство! Но тело воспротивилось, и заставило меня упасть. И тогда я увидел небо, и тогда я понял, что Бог есть. Я ощутил его реальную близость. Как будто молния пронзила меня, электрической нитью соединив меня с Ним. Она приковала меня к земле, которую я в восторге целовал, зная, что она тоже Бог. Я чувствовал, что Бог везде, что Он меня обволакивает своей спасительной энергией, потому что Он весь мир, и мир поэтому наполнен вечной гармонией. Я испытал такое потрясение, что после этого в голове долго была пустота, я просто устал и хотел спать. Представляешь, какой я тогда вернулся, – он засмеялся, – грязный, мокрый, весь в земле и траве… Я всегда удивлялся, как я могу над таким иронизировать, такое презрительно называть «достоевщиной»? А ведь мне смешно! 

Началась обычная рутинная жизнь, сглаживающая пошлостью все порывы души, наполняющая её мелкими тревогами и заботами. Каждый день одно и то же: мучительное утро, когда вся отвратительность жизни вдруг наваливается на тебя с серостью начинающегося дня, затем привычное погружение в поток суеты, небольшое просветление и оживление вечером, когда от усталости немного мутится ум и мир кажется интереснее, как при алкогольном опьянении. 

Однажды под вечер Волков возвращался с работы. Всегда во время этого возвращения домой он смотрел на людей и думал о них. Он изобретал сложные теории о природе человека и судьбе человечества, которые потом быстро забывал и придумывал новые. Он ехал на метро, которое ненавидел, оно всегда вызывало у него отвращение к толпе. Столько угрюмых, замкнутых людей, спешащих куда-то. Все сумрачные, все в чёрном – поколение Гамлетов. Почему на их лицах такое тоскливое или равнодушное выражение? О чём они думают? Или они вообще не думают, а утоляют своё горе (а оно обязательно есть у каждого) вином, табаком и дешёвыми детективами? Это стадо баранов, эта бессмысленная масса, чем-то озабоченных людей угнетала Волкова. Сколько он не воспитывал в себе христианское смирение и любовь к ближнему, он не мог не чувствовать себя выше их и иногда было трудно сдерживать своё презрение. Он не понимал, почему он должен быть с ними, чужими, эгоистичными. Он не понимал, что у них внутри и отличается ли он от них. Может быть, он такой же, как они, тоже член этого стада, его типичный представитель. Разве не ощущает он себя выше толпы, разве он не поэт и художник? Но почему он должен себя таковым считать? Только потому что хорошо играет на гитаре и имеет хорошее образование? Волков ощущал себя лишь «плодом общества», который не имеет право на новое слово, да ему и неоткуда его взять. Его участь – участь общества, его мысли – общественное мнение, немного переиначенное его жалкой индивидуальностью, его духовные скитания – всего лишь ничего не значащее желание свободы, которое обречено обществом на гибель. Ведь нет ничего способного возвысить его над толпой, сделать его поэтом. Нет ни Бога, ни ничего божественного, и обыденность при всей своей фальшивости – единственная и неизбежная реальность. А Истина – это Смерть, которую никто ещё не смог опровергнуть, которая одна достойна восхищения в этом мире. Вера в Бога возвышала Волкова над толпой, она разжигала его самолюбие и гордость, потому что, веруя, он считал себя избранным, а в безверии должен был признавать свою зависимость от обречённого на порочность общества.

«Очень милые детки, – думал он, проходя мимо кучки маленьких школьников. – Главное – в этом возрасте они ещё честные, открытые и весёлые. У них есть, конечно, свои проблемы, как и у меня, были в этом возрасте, но они ещё ничем не испорчены. Как обидно, что эти нераскрывшиеся невинные души, «клейкие листочки», распустившись, сразу завянут в грязи современного общества. Эти детки будут носить гадкую одежду, пытаясь быть, как все, убивая свою индивидуальность, тупо жевать жвачку, ничему не учиться, а только ждать до того момента, когда смогут вставить в уши наушники с шумом, называющимся музыкой и убивающим всякие мысли. Так скоро (слишком скоро!) они станут глупыми и эгоистичными подростками. И здесь же, на этом же месте, они будут стоять мерзкой кучкой, пить пиво, курить и разговаривать на своём отвратительном матерном сленге. Какое может быть будущее у такого общества? С увеличением количества живых человеческих тел и мёртвых душ стало в несколько раз больше. Их слишком много, слишком много одинаковых людей, читающих одни и те же «модные» книги, смотрящих одни и те же передачи… Всё заполонено серой массой двуногих скотов с одним и тем же дерьмом в голове! И ни одной стоящей идеи! Как же выяснить, у кого за глазами есть душа? 

Мнимая свобода слова! Но она заключается только в том, что можно насмехаться над всеми, всё поливать грязью – разрешение на цинизм. Все равны перед «свободой слова», клевету и любую гадость может сказать каждый про каждого. Для этих людей не осталось ничего святого, и полностью уже пропала всякая вера во власть. Наоборот, власть является тем, что они больше всего поносят, потому что завидуют… Да и кто я сам? Ещё один умник, осознавший в полной мере деградацию общества и не способный что-либо с этим сделать». 

«И как они не понимают, что их жизнь бесцельна?! – думал Волков, бродя по улицам и разглядывая людей. – Какая у них может быть цель, если все они умрут скоро? Любая цель в таком случая бессмысленна. Они этого не понимают, потому что тогда страшно жить, и они развлекают себя суетой и пустыми удовольствиями. Достаточно ненадолго замереть, выйти из жизни и посмотреть на неё со стороны, и ты поймёшь её бесцельность. Некоторые говорят, что живут и работают для потомков, для всего человечества. Вздор! Род человеческий тоже скоро исчезнет и вся его так называемая «культура» вместе с ним. Человек не становится лучше с течением времени. Греховные чувства ненависти, зависти и др. неискоренимы, значит, «царство Божие» никогда не наступит. Если речь идёт о получении знаний, то это тоже бессмысленно, потому что научный прогресс – только результат удовлетворения глупого человеческого любопытства и желания лучше жить (разве стоит жить для того, чтобы лучше есть и комфортнее себя чувствовать?). Природные стихии в миллиарды раз сильнее человечества и рано или поздно уничтожат его. Лишь искусство имеет право на существование: оно служит утешением человеческого горя и создаёт приятную иллюзию возвышения человека над действительностью. 

Но зачем же тогда жить, зачем страдать? Зачем они возятся в собственном дерьме, шевелятся, копошатся? Да, именно копошатся, как черви в навозе! „…Мерзость мира. Женщины, дети, старики, собаки. Жёлтая колышащаяся жижа. Плоть тошнотворна. Чужая плоть, чужое – отвратительно. Восхитительно, чисто, прозрачно – только моё. Я бесплотен и беспол. Я не играю в ваши игры. Заберите свою пачкотню“. (Ему так нравилась эти строки из «Серафима» Толстой, что он запомнил их наизусть).

Они ещё изволят жаловаться на жизнь, мучиться, завидовать, обвинять! Они смеют быть несчастными, когда есть выход, единственно возможный выход – смерть. И если не существует жизни после смерти, то мы ещё более жалки, потому что не можем понять, как её может не быть. Действительно, просто в один прекрасный день твоё сознание перестанет мыслить. И ты этого не можешь понять, потому что для этого нужно находиться в сознании уже после того момента, когда это случилось, а это невозможно. Как они не могут понять, что прекраснее всего больше не думать и не чувствовать – не страдать, а погрузиться в нирвану, в Вечность, потому что Вечность всё равно существует, только это Небытие.

Червь, червь, гадкий копошащийся червь! – Волков проходил мимо просящей милостыню старухи. – Ты смеешь страдать и заявлять всем об этом страдании?! Ты смеешь роптать, ненавидеть и завидовать, вызывать во мне чувство жалости и стыда, когда так легко избавиться от всего этого! И это полностью в твоих силах. Ты не имеешь права страдать и переносить на других своё страдание, обвинять их в нём, если есть простой выход и всё в твоих руках».

– Почему же ты сам себя не убиваешь, если не можешь выносить жизнь? – спросил Волкова его внутренний голос.

– Во-первых, я верю в Бога. Во-вторых, мне нужно записать до смерти эти мои мысли…

– Ага! Вот уже и цель в жизни! Ты себе противоречишь.

– Да, я буду последним человеком, который имел цель в жизни. В идеале, все прочитают мои мысли, проникнутся этой идеей и убьют себя.

– Ну, это ты загнул! Это утопия. Сколько раз людей просвещали насчёт бессмысленности жизни, а они всё равно живут и хотят жить дальше.

«Вот действительно в такой момент, пока я в отчаянии, хорошо бы убить себя. Но я всё надеюсь, что вера и воля к жизни возродятся. А так и будет, так всегда бывало – настроение переменчиво. На него может повлиять всё, что угодно, даже какой-нибудь телесный фактор. И вот, я уже в восторге. Я раскаиваюсь в своих мыслях, а потом всё заново… Хорошо тем, которые с головой погружены в одну идею и занимаются только ей чуть ли не всю жизнь (революционеры, например). Они не испытывают сомнений. Но я слишком умён для этого, к тому же, в наше время нет таких идей, которым можно было бы посвятить всю свою жизнь. 

Нет, всё-таки меня очень интересует, почему они все живут. Здесь есть несколько вариантов решения. 

1) Все так же, как и я, думают о самоубийстве, но скрывают это ото всех, потому что думают, что они исключение. Они не убивают себя из-за веры в Бога или любви к близким. 

2) Человек – ошибка природы. Он умеет размышлять, и это приносит ему страдания. Но это его единственное отличие от животных. В остальном он такой же, как они: то же стремление к размножению, к сохранению жизни, те же, только подавленные, инстинкты. Поэтому он и живёт. 

3) Бог одарил человека очень сильной любовью к жизни. Она заставляет его жить вопреки страданиям, несмотря ни на что». 

Мысли Волкова прервались, когда он почувствовал, что кто-то дотронулся до его спины. Он вздрогнул и быстро обернулся. Это была Аллочка. Она похудела и приобрела какой-то болезненный цвет лица, его не мог изменить даже макияж.

– Волчонок! Не ожидал? И я не ожидала,– она взяла его под руку. 

– Привет. Я, если честно, не ожидал тебя больше увидеть. Как живёшь?

– Прекрасно. Everything is wonderful! Ты что не веришь? 

– У тебя как-то странно блестят глаза. Ты с ними рассталась?

– А тебе какое дело? Рассталась, да. Я чиста, как стёклышко! К тому же я, похоже, выхожу замуж и буду богата, как царица. А ты мало изменился, ты мне всё так же нравишься… Пойдём ко мне, а?

– Нет, я не могу. Я ведь женился.

– Что, что?

Она отбежала от него на несколько шагов вперёд и засмеялась, указывая на него пальцем.

– Ты? Ты женился? Никогда не поверю, что Волчонок женился. Наверно, это возраст берёт своё. Ты всегда был независим и свободен, как ветер, как ты смог обречь себя на такое? И ты, может быть даже, любишь свою жену?

– А почему бы и нет?

– Понятно. И какая она, лучше меня?

– Она…хорошая…

– Хорошая. Ну, ну! Удачи тебе, Даниил. Я пойду.

– Подожди! – он схватил её за плечи и поцеловал.

Она улыбнулась, обхватила его за талию обеими руками и доверчиво посмотрела ему в глаза.

– Ах, вот как оказывается… Ты меня любишь?

– Люблю. У тебя не изменился телефон?

– Нет. Только не звони мне на домашний, меня не будет. 

– Ну, я пойду…

– Стой! У тебя помада на губах осталась.

Стерев помаду, она ещё раз его поцеловала, ещё раз обтёрла ему губы и, не попрощавшись, ушла, оставив после себя исчезающий аромат каких-то сладких духов. Подчиняясь его влечению, Волков побежал за ней… 

– Пойдём к тебе!

– Значит, даже так?.. А как же твоя жёнушка?

В ответ Волков только махнул рукой.

– Только сейчас понял, как я по тебе соскучился. Мы так давно не были вместе.

– О, Господи! Волчонок, какой же ты хороший, – говорила она, перебирая его светлые волосы. – Ты такой красивый… Я тебя не достойна.

Она встала и вынула из шкафа бутылку вина.

– И я так давно не пил вино и не разговаривал с тобой! Я даже забыл его вкус…

– Хороший вкус, – она налила стакан и залпом его выпила.

– Всё мыслишь и страдаешь, мой дорогой?

– Тяжело… – вздохнул Волков, облокотившись на колени и закрыв руками лицо.

– Ты сидишь в позе Раскольникова.

– Какой я на хуй Раскольников?!

– А теперь встань передо мной на колени!

– Зачем?

– Ну, как же, поклониться всему страданию человеческому.

– И ты не Сонечка. И вообще таких людей больше не осталось. Если бы я был Раскольниковым, то я был бы великим человеком. Он верил, что есть люди, имеющие «право» и «твари дрожащие». А я не верю больше, что есть кто-то выше «тварей дрожащих».

– Ты и себя за человека не считаешь?

– Раньше, наверно, считал… А теперь мне всё равно. В безразличии легче жить. Нет ничего такого для меня, в чём я бы не сомневался. За мимолётным увлечением следует тяжкое разочарование.

– Ах ты, бедный, бедный… А я уж подумала, что ты отдал себя семейной жизни и потерян для искусства.

– Да если б ты и была Сонечкой? Мы бы читали Евангелие вслух с горящими глазами. А что мы делаем? Занимаемся любовью и пьём вино.

– Ты слишком близко к сердцу всё воспринимаешь. Жизнь – это всего лишь горькое веселье.

– Видимый миру смех сквозь невидимые ему слёзы?

– Да, именно так. Веселье нужно для того, чтобы утешить горе, хотя это невозможно…

– Сегодня вечером я трижды согрешил.

– Ну, ну! Ты их ещё считаешь? А я уже сбилась со счёту. И как же ты «согрешил»?

– Во-первых, я отчаялся и желал смерти.

– Опять?! Можно уже было как-то решить эту проблему?

– Возможно, я приближаюсь к её решению. Во-вторых, я спал с тобой и тем самым совершил прелюбодеяние. В-третьих, я пью вино и, притом, слишком много…

– Действительно, мы выпили чуть ли не всю бутылку. Скоро придётся переходить на водку.

– Ты знаешь, зачем я считаю грехи? Потому что нужно их все увидеть, чтобы очиститься.

– Вот именно! Знаешь, как весной снег тает и обнажается весь мусор, который накопился под ним за зиму. А потом поверх этого возрождается жизнь, новая, чистая жизнь.

– Я разговаривал об этом с Машей.

– Значит, её зовут Маша…

– Кого?

– Да жёнушку твою!.. которую я так ненавижу.

– Зря, она очень милая.

– Где же ты такую нашёл?

– Она сама меня нашла, когда ей было семнадцать лет – невинная, чистая душа…

– И тебя не посадили за совращение малолетней?

– Перестань! Она действительно тогда ещё ничего не понимала.

– Почему? К семнадцати годам можно многое пережить. Я к этому возрасту уже очень далеко ушла в познании духовной жизни человечества. В пятнадцать я начала пить, сознательно променяв веру на порок. Понимаешь, вера как бы ограничивает свободу человека. И я всё «откладывала» раскаяние, зная обо всех своих грехах. Думала, вот ещё немного, и с меня хватит, и я вернусь в лоно религии, но всё не хватало… Не понимаю, зачем человек идёт на грех, зная, что он ничего хорошего ему в будущем не принесёт? Может быть, потому что живёт настоящим моментом? А меня считали целомудренной, этаким «агнецом божьим» просто потому, что я не связывалась с плохими компаниями. Я пила украдкой, в одиночку, никто не знал об этом.

– Мне кажется, в тебе до сих пор эта маска невинного ребёнка сохранилась.

– Да, только она почти прозрачна, и за ней очень легко увидеть мою настоящую «личину порочности». Ха, ха! Так вот, только иногда мне хотелось выговориться. Я выбирала какую-нибудь свою приятельницу и выливала на неё всю свою грязь. Однажды я так прямо и сказала ей: «Я влюблена в тебя. Я тебя хочу». А она, совершенно нормальная девочка, стала после этого меня сторониться.

– Слушай! – воскликнул вдруг Волков. – Со мной было почти то же самое!

– Ну, вот видишь, как мы с тобой похожи. Но весь этот ужас кончился, когда однажды я напилась совсем не вовремя. Наверно, не смогла удержаться. Когда меня пришли будить в школу, заметили, что от меня пахнет… Ну, и потом я уже меньше притворялась…

– Уже темно, Волчонок, ты хочешь остаться у меня? – спросила она через некоторое время.

– Что, темно?! Как же там моя Маша?

– Ну, беги, беги быстрей к своей Маше, – сказала она грустно. – Мне, может быть, даже лучше будет одной.

– Я люблю Машу…

– Волчонок, ты пьян, у тебя язык заплетается. Хочешь, я тебя провожу?

– Нет, я дойду. Свежий воздух меня освежит.

– И ты ещё называешься писателем! Ладно, до встречи. 

 

 

 

 

VI

 

 

В этот день с самого утра была хорошая погода, слишком тёплая для февраля. На светло-синем зимнем небе светило солнце, на ветках чахлых городских ясеней по-весеннему чирикали воробьи. Но к вечеру поднялся сильный ветер, который пригибал верхушки тонких высоких берёз и ломал их тонкие ветви. В такую погоду хорошо сидеть дома и пить чай, держа на коленях пушистую кошку и злорадствуя по поводу оставшихся на улице. Но неприятно возвращаться по такой погоде домой, а ещё хуже ждать возвращающегося.

Стемнело. Я стояла у окна и смотрела, как мокрый снег постепенно превращается в дождь и оставляет на окне редкие капли. Я ждала своего мужа, который давно уже должен был вернуться с работы. Прошло уже больше полугода с тех пор, как мы поженились, но именно с этого вечера в нашей жизни что-то в корне изменилось. До этого мы были почти счастливы, наверное, в основном потому, что я любила его всей душой и поэтому мы были не как муж и жена, а как одно целое. Во всём он был обыкновенным человеком, только иногда у меня было такое чувство, что он как будто ненадолго зашёл ко мне, а вскоре должен был уйти в какое-то прекрасное, мне недоступное место. Почти всегда в нём чувствовалась какая-то отстранённость от всего происходящего. 

Итак, я ждала его возвращения, а он всё не приходил. Моё сердце грызла тоска, порождая самые немыслимые опасения. Наконец, я не выдержала, взяла зонтик и вышла на улицу. Не успела я немного отойти от подъезда, как увидела фигуру человека, приближающегося ко мне. Да, это был он: весь мокрый, в одной рубашке. Я не понимала, что с ним случилось.

– Даня, я так боялась за тебя, – сказала я.– Как хорошо, что ты наконец пришёл! Но где же твоё пальто?..

Он посмотрел на меня каким-то отсутствующим взглядом.

– Какое пальто? – спросил он.

– Ты ушёл сегодня в своём чёрном пальто, где оно?

– Откуда я знаю?! Зато у меня есть ты! – он грубо прижал меня к себе, он так никогда ещё не делал.

Потом он вдруг отпрянул на несколько метров от меня.

– Даня, пошли домой, ты же простудишься! – сказала я.

– Ну и что? Какая мне разница? – услышала я в ответ.

– Ну как же?! Ты можешь заболеть тяжело, ты можешь умереть! Разве ты не боишься этого?

– Боюсь ли я умереть?! – воскликнул он и захохотал.– Она спрашивает, боюсь ли я смерти! Боюсь ли я того, чего желал всю жизнь?! Я могу бояться боли, спасибо вот этой гадости (он указал на себя) за это, но смерти – никогда! О, как я всю жизнь хотел избавиться от этого тела, стать наблюдателем. Но я всё ещё чувствую, я всё ещё страшусь и страдаю. Чувствуют только действующие люди, актёры на сцене жизни, а я всю жизнь пытался быть зрителем. Высшее спокойствие в том, чтобы, ничего не чувствуя, наблюдать, как чувствуют другие. Но сколько раз я опускался с бельэтажа до грязной сцены! И теперь ты меня спрашиваешь, хочу ли я стать вечным наблюдателем и избавиться от земной оболочки?! Ха – ха – ха! Спросила бы лучше, боюсь ли я насморка, или кашля, или чего там ещё? Да, боюсь, потому что я, к сожалению, человек…

Дождь всё усиливался, я дрожала под своим зонтиком.

– Я …я не понимаю, о чём ты. Может, пойдём домой? – спросила я.

– Вот привязалась, чёртова девчонка! – воскликнул он и выругался матом, чего с ним ещё никогда не случалось. Видимо, он был в крайней степени раздражения.

– «О если б этот плотный сгусток мяса растаял, изошёл росой!» – закричал он вдруг в исступлении. 

Мне было очень страшно в эту минуту. Я действительно не понимала, что с ним происходит. Но, тем не менее, я нашла в себе силы подойти к нему, и спросила дрожащим голосом, посмотрев ему в глаза:

– Даня, пожалуйста, перестань! Мне страшно…

– Господи, как я мог?! – прошептал он, не отрывая от меня пристального взгляда. – Прости меня, Маша, я не хотел. Прости меня, прости, я не должен был этого допустить. Как я мог, как я мог, Господи?

Я увела его домой, а он всё повторял своё «прости», с которым обращался то ли ко мне, то ли к Богу. Он, видимо, говорил это машинально, думая о чём-то другом. Он не мог даже сосредоточить свой взгляд на чём-то одном. Тогда у него действительно был дикий, бегающий взгляд, ужас которого усиливала бледность лица и прилипшие ко лбу мокрые волосы.

– Успокойся, успокойся! – говорила я, пока он рыдал у меня в объятьях, как ребёнок. – Ты ничего страшного не сделал, я уже давно простила тебя. Не плачь!

Тогда в наших отношениях произошёл перелом. Потом я поняла, что именно в тот вечер я испытала к нему жалость, которую впоследствии испытывала много раз. Он был тогда, как сломанный тростник, и невозможно было не пожалеть его…

Однажды между нами произошла ссора. Сейчас я уже не помню, что послужило поводом к ней. Наверно, какая-то мелочь, незначительное слово, которым так легко иногда обидеть человека, если он к этому расположен. Он сидел на диване и курил, а я сидела напротив и кашляла от табачного дыма. 

– Ты когда-нибудь пробовал бросить курить? – спросила я нервно, бросив на него злобный взгляд.

– Нет, – ответил он и даже не посмотрел на меня.

Мы просидели так ещё некоторое время.

– Мерзкая привычка! – сказала я как можно язвительнее. – Может, всё-таки попробуешь бросить?

Он опять ответил «нет», затянувшись.

– Ты, что, всю жизнь этим занимался? Так и родился с сигареткой во рту?!

– В школе у нас все курили, поэтому я не курил, – сказал он, глядя в одну точку на полу, как будто с трудом припоминая. – Начал курить в институте… 

– Выйди хотя бы на улицу! – вскрикнула я и вытолкнула его на балкон. Он полностью подчинился. Мне стало стыдно, что я не смогла сдержать своих эмоций. «Так же, как и тогда», – с досадой подумала я. Я услышала, как открылась дверь балкона, и он вышел, как-то странно смотря на меня. Он подошёл ко мне вплотную.

– Мне холодно, Маша, – сказал он тихим, замирающим голосом. В его глазах стояли слёзы.

– Господи, что с тобой?! – воскликнула я. – Ты весь дрожишь! Как же я могла выгнать тебя на такой холод!..

Он стоял и смотрел на меня. Вдруг у него как будто подкосились ноги, и он бы упал, если бы я его не подхватила. Я уложила его на диван и накрыла пледом. У него не было жара, наоборот, он был даже очень холодный, но говорил так несвязно, как в бреду:

– Прости меня! Я всё забыл, всё забыл… Ударили по одной щеке… Господи, как же я мог? Опять, проклятое…проклятье!.. 

После этого он заснул и проснулся только на следующий день утром в совершенно нормальном состоянии. Что же с ним случилось? Он так искренне раскаивался в нашей ссоре, или у него было что-то похожее на обморок? Как же мне было не по себе после этого случая! Неужели, это признаки начинающегося безумия? Такой страшной мысли я даже не могла тогда допустить. 

Три недели всё шло нормально и это событие начало заглаживаться в моей памяти. Но однажды вечером он вернулся домой и, не сказав мне ни слова, сел, закрыв руками лицо. Он, видимо, о чём-то думал.

– Что случилось? – спросила я осторожно, я не хотела его допрашивать.

Он посмотрел на меня своим острым, пронзительным взглядом, как будто раздумывая, сказать мне или нет. Наконец он проговорил очень тихо, почти шёпотом:

– Никому не нужны твои идеи. Если считаешь, что ты такой гениальный, то иди и пиши свои романы (Пушкин недоделанный!), получай огромные гонорары. Что, не дают гонораров? А не дают, так сиди и молчи в тряпочку. Радуйся, что тебе ещё деньги платят!

– Что…что это такое? – прошептала я почти в ужасе.

– Слова моей начальницы, – ответил он спокойно, как будто бы это ничего не значило.

– Она так прямо и сказала?

– Нет, конечно. Она сказала это вежливо (ненавижу эту язвительную вежливость!), но смысл я понял… Мерзкая работа! Я всегда удивлялся, что меня там удерживает. А лучше и не может быть для меня в этом мире. Казалось бы, я там работаю только ради денег, но нет какое-то странное чувство долга удерживает меня. Хотя я свободный человек, и если бы у меня были деньги, я бы мог не работать. Во всяком случае, я имею право на это…

Он ходил по комнате и говорил как будто сам с собой. Но здесь он прервался и, взглянув на меня, сказал:

– Давай продадим мою дачу! 

От этого предложения у меня внутри всё перевернулось. 

– Как?! Продать наш любимый домик в лесу, святое место нашей первой встречи? Но это всё равно, что продать нашу любовь!

– Хорошо, давай сдадим его! – но это было бы, наверно, только ещё хуже.

– Маша, я вижу, тебе это неприятно. Я больше не буду об этом говорить. Лучше, послушай, что я сочинил недавно.

Он сел за фортепьяно и сыграл на нём мелодию, которая мне понравилась (может быть, во многом из-за того, что это он её играл) и я сказала:

– Мне кажется, что этот мотив сиреневый, понимаешь, сиреневого цвета…

– Да, понимаю. Я тоже так подумал, когда он пришёл ко мне во сне. Представляешь, он мне приснился, причём, с полным музыкальным сопровождением. Когда я проснулся, я просто постарался его запомнить, и поэтому сейчас сыграл его почти без изменений.

Он улыбнулся мне такой доброй улыбкой, какой улыбался в то утро, в ноябре. Всё его лицо преобразилось и засветилось если не радостью, то каким-то внутренним душевным светом…

На следующий день я почему-то очень боялась идти домой, я боялась, что его не будет дома, но он был. Я застала его на кухне с недопитой бутылкой вина и стаканом на столе. Он хотел подойти ко мне, но споткнулся перед самым моим носом и упал мне на руки. Я не знала, что подумать, что сказать ему. Я никогда ещё не видела его в таком состоянии. Он всегда был спокойным, если не в душе, то внешне казался спокойным, всегда держал под контролем свои чувства, эмоции, желания.

– Зачем ты это сделал? – вот всё, что я смогла сказать. 

– Я…напился… – ответил он совершенно невпопад.

Я села рядом с ним и ничего не могла делать. У меня страшно пересохло в горле, но я не могла ничего пить. Меньше всего я ожидала от него этого. Тем не менее, после того, как я пришла он больше не пил. К ночи у него явно повысилось настроение, он смеялся непонятно над чем. И вдруг после долгого молчания он запел так громко, что я вздрогнула:

– Oh show me the way to the next whisky bar! – он засмеялся как-то неестественно.

Я подумала, что именно так, как он в ту минуту, выглядели больные чахоткой, которые уже потеряли надежду на выздоровление. Я попросила его перестать. 

– Oh don`t ask why, no, don`t ask why… – продолжал он.

– Ты меня не любишь, – обиженно сказала я.

– Есть только две вещи, которые я по-настоящему не люблю. Это плохое вино и безвкусная музыка. Никто не заставит меня пить плохое вино и слушать плохую музыку…

– Чья это песня? 

– Чья, не знаю. Её пел Jim Morrison и Bowie. У Morrison`а более мякго, у Bowie более истерично.

Давно уже была ночь, на улице тоскливо пели сигнализации и шумели мусорные машины, а я всё никак не могла заснуть. Я чувствовала, что он тоже не спал, хоть он и лежал ко мне спиной. Я взяла его за плечи и повернула к себе. За это время он ещё похудел и теперь был почти, как подросток. Я поцеловала его, и меня затошнило от смешанного запаха табачного дыма и вина.

– Скажи, Даня, что всё-таки с тобой происходит?

– Понимаешь, это очень трудно объяснить. Но раз ты просишь, я попробую. У всех людей есть чувство «метафизической тоски» (так, кажется, называл его Виткевич), и у каждого оно развито в большей или меньшей степени. Оно может снижаться до уровня чувственности, как либидо (его противоположность) может сублимироваться. И эта тяга к трансцендентному имманентно присуща каждому человеку. От неё невозможно избавиться, она существует а priori. (Почему ты смеёшься? Философы специально напридумывали разных терминов, чтобы выразить непонятное.) У меня эта тяга развита, видимо, в слишком большой степени. Представляешь, я в детстве думал, что я новый мессия, который должен спасти мир! Эта тоска не даёт мне жить, я всё время только и делаю, что пытаюсь её уменьшить, в каждом моём поступке это сказывается. Для этого человечество изобрело много способов, но два самых лучших – это мышление и творчество. Я пробовал избавляться от тоски мышлением, но когда я увлекаюсь какой-нибудь идеей или наукой, то через определённое время я в ней разочаровываюсь и начинаю чувствовать к ней отвращение. Творчество же немного сложнее. Я не могу заставлять себя им заниматься, но иногда меня так тянет, что я почти физически это чувствую… Похоже, ты ничего не поняла. Да и я, честно говоря, ничего не понял… Но я буду жить для тебя, малыш, да, я буду жить для тебя…

На следующий день его состояние мало изменилось, но всё-таки немного улучшилось. Как только я пришла, он поспешил сказать мне, что сочинил «оформление» к той сиреневой мелодии и сыграл его на гитаре.

– Хорошо, – сказала я, – но зачем же ты продолжаешь пить? 

– А тебе какая разница? – спросил он неожиданно резко.

– Я тебя ни к чему не принуждаю, но я волнуюсь за тебя, понимаешь? – ответила я робко, чтобы не раздражать его.

Он промолчал, посмотрел на меня долгим взглядом. Он, видимо, еле сдерживал свою злость.

– Ладно,– проговорил он через несколько минут, – я больше не буду, обещаю.

Он не сдержал своего обещания. Я застала его абсолютно невменяемым. Ещё с лестничной площадки я услышала звуки музыки, а когда вошла в квартиру, поняла, что это – «Yer blues», песня Леннона. Он сидел в своей любимой позе: облокотясь на колени и закрыв руками лицо. В эту минуту мне стало по-настоящему страшно за него. Я спросила его: «Что с тобой?» больше как врач пациента, чем как человек человека.

– Эта песня полностью отражает моё состояние, – проговорил он.

– О, Боже мой! – воскликнула я. – Ну, зачем ты себя убиваешь?! Зачем ты вызываешь в себе эти чувства? Почему ты не можешь жить спокойно, как все нормальные люди живут? Это какой-то кошмар!

Ему, казалось, было абсолютно не до меня. Он даже не изменил своего положения, в котором, судя по всему, просидел уже долгое время.

– Тогда хотя бы пиши! Сочиняй что-нибудь! Можешь не работать пока, забудь об этом. Хочешь, сдадим нашу дачу? – продолжала я раздражённо. – Ты можешь хоть чем-нибудь заниматься, а не сидеть так… и пить?

– Я думаю, – ответил он.

– Ты когда-нибудь вспоминаешь обо мне? Или ты забыл, что не один здесь живёшь? Мне неприятно видеть тебя в таком состоянии! – я сильно повысила голос. 

– Какое тебе дело до меня? – чётко, как будто отчеканивая слова, сказал он.

Оказывается, он был не так уж пьян.

– Маша, я давно знал, что и ты меня не понимаешь. Ну, как?! Как ты можешь говорить «хотя бы пиши»? Разве ты не понимаешь, что я пытаюсь писать, я пытаюсь жить! Но у меня это не получается…теперь почему-то слишком часто. Я знаю, я одинок. Я не встречал ни одного человека, способного откликнуться на мою просьбу о помощи. Они все почему-то пугаются, когда я рассказываю им, что меня мучает. Разве я сумасшедший?! Разве другим легче жить? Ты говоришь «живи спокойно», но я не могу жить спокойно, потому что меня всегда что-то тянет вверх, в неизвестность – туда, где я должен обрести себя, настоящего, и слиться со светом, достойным меня. 

Он был в странном состоянии, когда вдруг от одного обидного слова, сказанного другим человеком нечаянно, из распахнутой отчаявшейся души вырывается всё горе, что там накопилось.

– Ну почему ты не можешь мне помочь?! – кричал он в слезах. – Маша, Маша! Избавь меня от страданий! Сделай хоть что-нибудь для меня, помоги мне! 

Он упал передо мной на колени, и плакал, плакал… И я плакала, стоя перед ним неподвижно. Я ничего не понимала в его чувствах, но мне было так больно, вся душа разрывалась от непонятного, но его горя. 

– Я не понимаю, чем я тебя обидела, что я такого сказала… – проговорила я в растерянности.

– Не понимаешь? – ответил он так злобно, что я содрогнулась. – Ты ничего никогда не понимаешь. Зачем ты вообще здесь, какое право ты имеешь мне мешать и оскорблять меня? Это моя квартира, раз уж на то пошло. Ты не имеешь права здесь находиться. И мне наплевать, что ты моя жена! Что тебе от меня надо? Оставь меня в покое, в конце концов!

Во мне всё кипело от злобы, оскорбления и раздражения. Я не могла произнести ни слова в ответ и ушла, в ярости хлопнув дверью.

«Какая же я была дура, если могла подумать, что у нас с ним что-нибудь получится! – думала я, убегая от него, куда глаза глядят. – И как я сразу не заметила, что он меня абсолютно не любит? Он ведь очень эгоистичен, горд и самолюбив. Ведь он всегда говорил, что я ему мешаю, а я оставалась с ним, забыв про всё, тая от любви. Но я не могу всегда быть его преданной собакой! Я ведь тоже человек, я хочу настоящей любви. Он всегда смотрел на меня свысока, мы очень редко говорили на равных, а я больше так не могу, я имею право на своё мнение, на уважение…»

Здесь моя мысль прервалась, потому что я услышала, что меня кто-то зовёт и оглянулась. Он бежал ко мне в не застегнутом пальто, с развевающимся по ветру шарфом, который, наверно, накинул в последнюю минуту. Вы не поверите, но мне стало жалко его. Я забыла всё, о чём только что думала. Он остановился возле меня и, переводя, дыхание, проговорил:

– Куда же ты, Маша? Прости меня! Я был не прав, я больше не буду… Не уходи от меня, пожалуйста! Я без тебя с ума сойду, Маша…

И я опять любила его больше всего на свете, во много раз больше себя. Невозможно было снова не поддаться его обаянию. Он имел какую-то демоническую власть надо мной.

– Я идиотка! Сама не понимаю, зачем убежала от тебя, – говорила я, застёгивая его пальто. – Почему ты не застегнулся? Ты же мог простудиться!..

В этот вечер мы опять, обнявшись, гуляли по улицам, как во время нашей первой встречи после долгой разлуки. Но я чувствовала, что между нашими душами есть какая-то невидимая стена, что это только очень короткий взлёт, а за ним последует сокрушительное падение. 

Когда было уже темно, мы зашли в парк и сели на скамейку между двух огромных деревьев. Над нами была бездонная пропасть чёрного неба, полная луна и мерцание звёзд…

– Когда вижу такое небо, я всегда думаю о том, что там сейчас происходит, – говорил он. – И мне знаешь что приходит в голову? Что вот на той, допустим, странно сверкающей звезде сейчас идёт война, ужасная битва двух цивилизаций таких существ, каких мы никогда себе не сможем представить. Глупо, да? Ещё я думаю о Природе и о Боге… Какой он должен быть прекрасный, если смог создать такую совершенную систему мироздания. Когда смотришь на небо этим больше, чем когда-либо восхищаешься. Хотя я знаю всего одно созвездие: Большую Медведицу. Ха, ха, ха! Недаром люди всегда думали, что Бог живёт на небе, хотя никто наверно не знает, где он… Маша, а ты веришь в Бога?

Я смутилась. Мы никогда так прямо об этом с ним не говорили, мне было трудно ответить.

– Ну, я верю, только, может быть, не так возвышенно, как ты…

Он молчал почти несколько минут. Видно было, что он опять замкнулся в себе. Наконец, он сказал как бы про себя:

– Может, я и смог бы ещё что-то сделать, если бы не ты…

Он посмотрел на меня: его глаза страшно и злобно горели в жёлтом свете фонаря. Этого я не могла выдержать. Я повернулась и, не сказав ему ни слова, ушла. 

 

 

 

VII

 

 

Волков медленно опускался в Небытие… Это продолжалось уже несколько дней, но он не замечал больше время, ему было наплевать на время. Когда звонил телефон, он в ярости отбрасывал его. Когда наступал день, он не мог терпеть его света и закрывал окно занавесками. Иногда становилось совсем невозможно существовать, он выходил на улицу и шёл, упиваясь своим космическим беспредельным одиночеством и ненавистью к людям. Он падал, падал, падал… погружался во мрак, мрак, мрак…

Однажды вечером Волков почувствовал едва мерцающую надежду и включил свет. Свет резал ему глаза, впивался грязными лучами в его душу, но он терпел. Трудно было существовать. Он сидел и курил – много, до тошноты, уже давно перестав считать сигареты. Волков в последний раз затянулся опротивевшим дымом – он с наслаждением думал, как дым проникает в его лёгкие, как он разрушает их, как медленно разлагает его тело, – и сигарета догорела. Он с мучением осознал, что сейчас должен взять ещё одну: для этого нужно было пошевелиться, а от любого движения в нём нарастало отчаяние. Его захватила полная апатия, отвращение ко всему, но эта апатия сопровождалась изводящим душу напряжением. Энергия тлела в нём, жгла его, но он был неспособен что-либо сделать. Тут он понял и ужаснулся: сигареты кончились – совсем! Значит, нужно будет идти за новыми. «На кой чёрт они мне нужны?!» Он не знал, зачем, но хотел, чтобы они были. Он встал. Всё тело как будто протыкали иголки, маленькие и жгучие. Они особенно остро чувствовались в груди, делая каждый вдох болезненным, и в мозгу, так что каждая мысль, уколовшись, уходила в никуда. Они не давали ему больше сидеть, лежать спокойно: он мог только бегать из угла в угол. Когда он садился, к горлу подходил удушающий колючий шар. Волков задыхался и вскакивал. Тогда включил ослабевшими руками музыку. Первый звук пронёсся через пустое сознание, как ядерный взрыв. Волков сел на пол и, закрыв глаза, и сжал руками голову.

– Нет, я не могу, не могу… – выдохнул он и ещё крепче зажмурился.

Но постепенно всё его существо проникалось музыкой, как губка, и он мог думать только о музыке, анализируя каждый звук. Волков погрузился в полу гипнотическое состояние, которое в очередной раз спасло его от страха жизни. Но страх должен был снова возникнуть, когда фальшивый звук проник в эту шумную гармонию. Звонок разбудил Волкова, и он механически открыл дверь.

– Вы что людям спать не даёте?! – кричала свирепая старушка с лестничной площадки. – Совсем все с ума посходили! Я вся больная. У меня давление, у мужа мочевой пузырь…

Волков молча закрыл дверь и выключил музыку, иллюзия нереальности была разрушена. Он всей душой ненавидел эту старушку и не противился ненависти. «Не нужна мне ваша «любовь к ближнему» и ваша чёртова вера!» – думал он и не раскаивался. Убить старушку! Топором! Да, он нашёл, о чём думать, да, именно это ему нужно совершить, чтобы уже окончательно упасть в бездну. Сейчас он выпьет для храбрости и с помутневшей головой, с жаждой греха, самого мерзкого и грязного, пойдёт и убьёт её ножом. А после этого убьёт себя. Ему будет противно, затошнит от вида крови, от вида смерти, но это подтолкнёт его к долгожданному концу. Нет…что-то не так, это где-то уже было, и это пошло. Даже это явление Небытия несёт с собой частицу пошлости. Все это проходят в школе: Раскольников, топор, старушка, «тварь дрожащая или право имею». А школа – это пошлость. 

Смерть Волкова должна быть уникальной в своей земной иррациональности. Нет никаких теорий, по которым нужно убивать невинных старушек. Теории – признак жизни. А Волков ненавидит жизнь, и ему незачем утверждать себя в мире. Он понял Истину, он служит ей, наслаждаясь падением. Он может всё, насколько ему позволит Смерть, и не хочет иметь никаких других прав, кроме самоубийства. Чтобы самоубийство было приятней, нужно заглушить всякое биение жизни в отчаявшейся душе. Только тьма и смерть. Нет, Волков высок, потому что познал Истину, и он не будет следовать по давно предложенной схеме. Он убьёт Машу. Он сейчас позвонит ей и попросит прийти, а потом убьёт. Он будет плакать над ней, мёртвой, им ради Истины принесённой в жертву. Но это будет последнее человеческое жизненное чувство в его тёмной душе. Убив её, он уничтожит свою связь с миром и человечеством, тем более, что эта связь никогда не была прочной. Он лгал себе и ей, что любит её, а он не может любить никого, кроме Истины и себя, как служителя Истины. Его душа разорвётся, сгорит от тоски, когда он убьёт её, – это то, что ему нужно. Последнее, что должно сжечь жизнь в его душе – это убийство любимого человека, которое очистит Волкова от грязи мира и подготовит его к вступлению во мрак. 

И тут Волков понял, что что-то не то. Какое-то светлое чувство шевелилось в нём, оно было задавлено, но по-прежнему сильно. Нет, он не такой, не ему о таком думать. Волков понял, что лучше уснуть («Утро вечера мудренее», – сказал он себе) и выпил снотворного. Проснулся он в три часа ночи и с радостью понял, что вечерние мысли ушли. В голове была пустота, только всё вертелись бессмысленные остатки слов песни Bowie: «Little wonder then, little wonder, you little wonder, little wonder you…»

– Dame meditation, take me away, – вдруг проговорил он вслух понравившуюся ему строчку.

– Дайм медитайшн, тайк ми авай, – повторил Волков с акцентом.

«Лондонский, что ли, акцент? – подумал он. – Наплевать!»

Вторую половину ночи он провёл, бодрствуя: то думая, то читая что-нибудь. Он вынул с дальней полки зелёный том давно не читанного Достоевского и сам не заметил, как увлёкся началом “Преступления…”. Когда-то (так давно!) он жил в этом мире и чувствовал за героев, и сам представлял себя как ещё одного Раскольникова, или Ивана Карамазова, или Ставрогина. Иногда он даже смел претендовать в литературе на звание “нового Достоевского”. Сейчас он только сожалел о том, что слишком быстро во всём этом разочаровался. “Достоевский, безусловно, гений, но не гениальный писатель. Гениальным является только Набоков… Только он является в чистом смысле этого слова, писателем как таковым. Его литература – искусство, а не способ выразить через героев свои идеи. ” Хотя даже к нему Волков теперь чувствовал неприязнь, смешанную с завистью. Он нечаянно наткнулся на “Исповедь” Толстого, но ему сделалось ещё хуже от бесстрастного описания своих же переживаний другим человеком. 

«И как он мог всё так хладнокровно расставить по полочкам? – думал Волков. – Да, всё правильно написано, только он не назвал ещё один тип людей: тех, которые живут в сомнении, постоянно колеблются между верой и самоубийством. Они вечно мучаются над вопросом: “Жить или не жить?”, как я. А ведь я так и не понял, почему он всё-таки не убил себя, в чём именно он нашёл смысл жизни! Он так смутно это объясняет. Но я знаю, что смысл в человеческой жизни можно найти. В общем, их можно назвать четыре: 

1) наслаждения; 

2) деньги, вещи, собственная выгода; 

3) слава 

4) власть

5) любовь, семья, дети;

6) служение чему-то высшему: искусству, Богу, науке».

– Принеси мне этого дерьма! – замирающим голосом говорил он в телефонную трубку следующим утром.

– Ты же больше не употребляешь… к тому же, у меня ничего нет… – отвечала Аллочка.

– Я умоляю тебя, принеси, мне очень нужно!

– Тебе так плохо? Ну, хорошо, я заеду к тебе сейчас…

“Так, часа через два она должна прийти”, – думал он. А пока нужно было чем-нибудь заняться. Но его физическое состояние было настолько плохим, что он упал на кровать и погрузился в тяжёлый сон. Его разбудил звонок в дверь. Он встал, ещё не совсем отличая явь ото сна, как в бредовом состоянии. 

– Как у тебя накурено! – сказала Аллочка, когда вошла, весело размахивая сумочкой. 

Она была настолько живая, что Волкову стало стыдно за своё беспричинное уныние.

– В такой атмосфере невозможно жить!

– А я и не живу, – мрачно ответил Волков.

– Опомнись. Вернись к реальности, нельзя совсем уходить от жизни. Мир прекрасен и без Бога.

– Откуда ты знаешь, что…без Бога?..

– Волчонок, думаешь, я ничего не понимаю? Я вижу тебя насквозь: ты потерял веру и наслаждаешься реальной близостью смерти. Что ж, и это возможно, только нужно наконец выбрать между существованием и не существованием. 

Она деланно улыбнулась, как будто речь шла о выборе между тем, пойти в кино, или остаться дома. Волков ещё раз удивился, как она может понимать его странные настроения, которые даже боготворившей его Маше были непонятны. 

– Можно я сюда сяду? Ну, рассказывай, как ты живёшь, как твоя семья? Дети, собаки, дачи, машины – всего в достатке, да?

– Маша ушла…

– Ушла?! Она тебя бросила?! Знаешь, я почему-то так и думала… И теперь ты тоскуешь без неё и мучаешься своей виной?

– Да, я виноват, я обидел её. Я, в сущности, с самого первого дня оскорблял её. Я постепенно всё увеличивал дозу унижения, разыгрывая любовь. Она не верила, но хотела верить, что я её люблю, поэтому так долго мы жили совсем хорошо.

– Значит, ты не был влюблён в неё? Зачем же она тебе тогда нужна? 

– Она так сильно меня любит, что невозможно не любить её любовь. Она любит меня такого, какой я есть, всего и все мои недостатки. Если бы я стал ей изменять, то она, наверно, ещё больше бы меня полюбила.

– Странно…Я не понимаю, как так можно! Для меня ты просто Волчонок, и всё тут. Да, умный, слишком умный, да жутко обаятельный. Ну и что теперь? Убиваться из-за этого? 

– Именно, убиваться! Она предо мной преклонялась, а когда в последнее время я бросил работу и стал пить, она меня не поняла и обиделась…

– Ты знаешь, а мне тебя жалко. Ты в каком-то тупике, и из него не выйдешь пьянством. Ты должен посмотреть отчаянию в лицо и решиться.

– На что решиться?

– Или ты кончаешь самоубийством (и я тебя даже не подумаю отговаривать, потому что, возможно, это лучший для тебя исход), или ты принимаешься за дело серьёзно, простившись с эгоизмом и сомнениями. Ты должен измениться, полюбить Машу, и начать работать так, как будто каждый твой день последний.

– Я пытаюсь работать, но иногда мне кажется, что всё тщетно, что то, что я делаю, я делаю напрасно, а то, что могу сделать, будет бесполезным.

– Волчонок, хочешь, я тебя уверю в том, что ты должен писать. Ты должен, потому что ты гений, понимаешь? И тебе должно быть абсолютно всё равно, что делают другие люди, потому что они ниже тебя. Ты должен быть абсолютно уверен в истинности того, что ты делаешь. Не бойся самоуверенности и гордости, если кроме неё ничто не может уверить тебя в абсолютном смысле того, что ты делаешь в жизни. И тебе не нужен Бог, потому что сам ты бог. Если ты не можешь существовать иначе, чем в осознании своей божественной сущности, то ты должен принять это осознание, забыть смирение. То, что исходит от тебя – истина, то, что исходит от общества – грязь. 

– Да, но как мне отделить себя от общества, я же обязан в нём существовать.

– Вот это уже реальная проблема. Если твоё отчаяние происходит только от этого, то тебе повезло. В этом мире есть множество способов избавиться от общественного давления. Во-первых, тебе нужно реже включать телевизор, во-вторых, нужно (а это возможно сделать, я тебя уверяю) найти себе такую работу, которая бы соответствовала твоему истинному призванию.

– Я вижу, ты уводишь меня от дела.

– Я спасаю тебя, мой милый, – говорила она почему-то ласково и взяв его за руку. – Как ты этого не понимаешь? Жизнь – это не то, что ты думаешь, это… 

– Ты принесла мне то, что обещала?

Аллочка положила на стол маленький свёрток с чем-то белым внутри. Волков посмотрел на него с отвращением.

– Что это? – спросил он почти в испуге.

– То, что ты просил, – холодно и уже отрешённо ответила она. 

– Это, что, кокаин?! 

– «Белое безумие» – кивнула она. – Волчонок, я не понимаю, что тебе нужно от меня… Ты же сам умолял меня принести.

– Но…я, наверно, не так выразился… – Волков вздохнул. – I don`t like drugs, but the drugs like me. 

– Ты и спасибо не скажешь?

– Спасибо, – ответил Волков без всякого энтузиазма, задумался и опять замкнулся в себе. 

Аллочка вдруг как-то изменилась в лице, как будто решилась окончательно на что-то важное. Она подошла к Волкову, который сидел на полу.

– Может быть, – начала она дрогнувшим голосом, – может быть…

– Что? – резко спросил Волков; он был уже не с ней.

– Я думала, что ты пригласил меня для другого, понимаешь… Маша… она ведь ушла, и ты один…

Она нежно взяла его за плечи и посмотрела в глаза. Волков удивился: в её лице не было ни тени насмешки, ни намёка на циничную жалость, а только преданность – настоящая женская жертвенная преданность. И этот взгляд словно тянул его к себе, призывал забыть обо всём, умолял принять её искреннюю помощь и любовь. Волков никогда не видел Аллочку такой. Нет, это уже была не та Аллочка, вся пропитанная сладким цинизмом и фальшью. Это была любящая женщина, которая по-другому не может выразить свою любовь, кроме как вот этим долгим завораживающим взглядом. Она тщетно искала взаимность в его безжизненных глазах. Под их холодным пламенем сгорала её надежда. Волков молчал, но чувствовал, что она может вырвать его из Небытия, а этого он теперь ещё больше боялся. Он пересел на диван, где был как будто больше защищён от её живой любви. Она вдруг вся вспыхнула, то ли от разочарования, то ли от злости, и опять стала прежней, нагло сев к нему на колени. Аллочка поняла, что её любовь или неистинна, мимолётна, или Волкову совсем наплевать на неё. Но ведь недавно они были так близки!..

– Знаешь, я где-то читала, что секс спасает от депрессии.

– Ну и что?

– Никогда не поверю, что ты боишься изменить своей жене.

– Нет, просто я могу упасть тогда ещё больше, а я теперь почему-то ещё надеюсь подняться… – он помолчал. – Слушай, я не могу. Если ты думаешь, что я для этого тебя позвал, то ты ошибаешься. 

– Но почему, почему? Я не понимаю, почему ты меня отвергаешь? – говорила она раздражённо. – Я же не этого от тебя требую! Я просто не понимаю, почему мы не можем быть вместе?!

– Ты задаёшь мне слишком трудные вопросы. Сейчас я решаю, жить ли мне вообще, а не как и с кем мне жить.

– Но ведь я! я! могу дать тебе ответ на этот вопрос. Даня, живи! Живи со мной, потому что я готова жить для тебя!

– Моя жена тоже готова жить для меня, только это мне почему-то не помогает, – отвечал Волков зло, с нескрываемым эгоизмом. «Даже мешает», – подумал он про себя.

– Но я же не такая, как она! Я – это ты, как ты не понимаешь?!

– Не понимаю.

– Я не принадлежу к обществу, к толпе. Я принадлежу тебе, а ты принадлежишь…

– Вот так всегда! – вдруг воскликнул Волков с неожиданной горячностью. – Именно я почему-то должен знать, куда идти и куда вести других. А другие, пользуясь своей любовью ко мне, не ищут, не страдают, не выбирают! Им, конечно, легко, потому что не надо следить, куда идёшь. Ясно куда – за мной, за обожаемым Данечкой! А если я заблужусь, вот как сейчас, то что они делают? Уходят от меня, бросают наедине с вечностью! И обвиняют меня в том, что я не смог устроить им счастливую нормальную жизнь!

– Так, я не понимаю, о чём ты? – растерянно спросила его Аллочка. – Может быть, ты имеешь в виду твою Машу, которая, не понимая тебя, вешается тебе на шею. Но я же не такая, я тоже ищу, ищу вместе с тобой! Я тебе предлагаю, давай искать вместе!

– Хорошо, давай. С чего начнём? – холодно и насмешливо сказал Волков.

Аллочка сидела возле него и вся дрожала от сдавленных рыданий. Тут Волков заметил, что по её щекам потекли две тёмные струйки. 

– Ты плачешь? – спросил он с участием. – Ты плачешь. И я не знаю, как тебе помочь, мы не можем быть вместе, – он не знал, почему. – Потому что…я даже не знаю, чем ты сейчас занимаешься, потому что…мы мало друг друга знаем… Потому что ты не Сонечка, а я не Раскольников, – Волков вдруг ясно понял почему. 

– Почти семь лет… Разве это мало, семь лет?

– У тебя другая судьба. 

Он погладил её по голове, поцеловал в лоб, они обнялись, почувствовав безнадёжность своих отношений. Может быть, раньше…а теперь было уже поздно.

– Тогда я пойду, – грустно сказала она и пошла умываться.

– Только…ты зайди ещё, если сможешь, пожалуйста. Извини, что так получилось, – говорил он, провожая её. – Подожди, а деньги?! Сколько я тебе должен?

– Не надо мне никаких денег, – ответила она и опять расплакалась.

«Не надо никаких денег, – слёзы текли, оставляя на лице тёмные полосы, когда она шла по улице. – Только чуточку любви нужно…было…».

Волков вздохнул, встал и раскрыл принесённый ему свёрток.

«Белое безумие, – подумал он и вытряхнул порошок в мусорное ведро. – А какой-нибудь наркоман сейчас, наверно, с ума сходит в поисках новой дозы». 

Разговор с Аллочкой вернул его к свету. Он теперь не боялся больше жизни и мог думать о будущем спокойно. Даже апатия сменилась лёгким возбуждением.

«Что со мной? Что со мной? – думал он, смотря в окно. – Господи, ужель Тебя теряю?!» – и слова невольно для него складывались в песню. Он отчаянно пытался понять, что с ним происходит, откуда это отвращение к жизни, откуда это желание греха.

«Я не с Тобой, я не с Тобой! – он начал импровизировать на гитаре. – Бог мой, ужель я не раскаюсь?»

В мыслях грязь, в лёгких дым,

И звон в ушах не утешает.

Всё кажется пустым, пустым! 

На сон я веру променяю…

«Пытаюсь упиться я смертью, – совсем другие, гнетущие, заунывные интонации слышал он в своём пении. – Поймать хоть глоток пустоты». Он откуда-то знал, что только они способны выразить всю тоску его души, постепенный её распад и погружение в хаос Небытия.

« Разве не так и живём мы на свете, питаясь осколками тьмы?» – искренне спрашивал он себя и осознавал, что именно так: это пришло к нему как озарение. Да, это было оно, творческое вдохновенье, когда он мог совершить то, что никогда бы не смог помыслить. Какие-то высшие силы рождались в нём самом или вливались в него божественным словом. 

«Начинаться она должна с двух нот: низкой и высокой на фортепьяно, а потом… Медленное развитие, когда отчаяние всё нарастает, нарастает, захватывает – и барабанная дробь (он обожал барабанные дроби), и тут подключается тоскливый щемящий вой электрогитары. И всё это в конце разряжается полной дисгармонией всех инструментов. Но дисгармония – это не шум, это наложение всех лейтмотивов на один, смешение – и хаос, и тьма! И голос должен быть полон тоски, как у Led Zeppelin. Все негативные эмоции прорываются и, излившись в крике, уходят. Остаётся только удовлетворение написанным, исполненным произведением искусства».

И в мрачном дурмане уснут мои думы,

И душу мою возьмёт темнота.

Больше не слышу я голос Твой в шуме:

Зов Смерти совсем заглушает Тебя.

«И всё-таки я бы многое смог сделать в музыке» – думал Волков, но он ни к чему не стремился: вне общества человек может только наслаждаться сознанием своих возможностей, а не их реализацией. Самореализация в среде общества грозит опошлением самых, казалось бы, сильных и новых идей. Только смелые, полные энтузиазма люди идут на это, а остальные – только ради денег и грязной славы.

 

 

 

 

VIII

 

 

Я пообещала себе не возвращаться, я хотела немедленно с ним развестись. Я говорила об этом с моей мамой. 

– Ты его не любишь, даже если ты его любишь, то я запрещаю тебе его любить, если ты хочешь сохранить свою жизнь и здоровье. Твоя любовь ненастоящая, она какая-то…роковая что ли. Он не принесёт тебе счастье, потому что он странный человек. Муж должен заботиться о семье, а твой Даня заботится только о своих книгах, или что он там сочиняет? А тебя он использует, как игрушку, которой иногда приятно развлечься. Маша, я же люблю тебя, ты самое дорогое, что у тебя есть! Оставь его и найди себе нормального мужа.

– Я знаю, ты до сих пор жалеешь о Саше, но он мне не подходит, он скучный.

– Скучный, зато не пьёт. Пожалуйста, ради меня разведись с ним. Ни он тебе не нужен, ни ты ему не нужна. Зачем ты будешь отдавать ему свою жизнь? 

Я была полностью согласна с ней, когда она мне это говорила. Но я скрывала от неё одно обстоятельство, которое мучило меня, и я ни за что на свете не согласилась бы рассказать ей о нём, до тех пор пока у нас с Даней всё не наладится. Дело в том, что я была уже месяц беременна. 

Я почти две недели не была у него. Но где-то далеко, в подсознании меня не оставляла мысль, что с ним за это время с ним что-то могло случиться, я волновалась за него, потому что чувствовала ответственность за его жизнь. И я пошла к нему: почти невольно, сама не признавалась себе в том, зачем иду. 

Дверь в квартиру была приоткрыта, меня это почему-то очень испугало. Я вошла, тихо позвав его:

– Даня, ты здесь?

Боже, как мне тогда хотелось, чтобы всё было по-прежнему, чтобы он, как всегда, откликнулся мне: «Я здесь, мой малыш!»

Я больше всего хотела спокойной, тихой любви и не понимала, зачем всё это происходит, почему всё не могло быть так хорошо, как раньше.

Он сидел на полу, накинув на плечи пальто, хотя в комнате было и так жарко. Он, казалось, не переодевался с того вечера, когда я убежала от него. Давно не мытые волосы лежали на лбу, как солома, почти закрывая глаза. Возле него стояла пепельница, но окурки и пепел были разбросаны и вокруг неё, на полу. Он не был пьян, но так жалок, что я заплакала. Я плакала не только от жалости к нему, но и от жалости к моей ушедшей любви. Я помнила, что ещё недавно я обожала его, как кумира, а сейчас эта восторженная, романтическая любовь сменилась сожалением. Я бросилась к нему и обняла его. Я снова была готова стать его собакой.

– Я буду с тобой, – шептала я. – Забудь всё, я буду с тобой!

Я разумом не понимала его мыслей, но интуитивно чувствовала его теперешнее состояние. Я осознала, что не могу его бросить, что я должна быть с ним до конца. Да, я стремилась к настоящей любви, я не хотела быть его преданной собакой, но не могла ей не быть. Я была во власти своей любви, своего обожания и жалости. Я так и сидела с ним рядом, смотрела ему в глаза, пытаясь уловить там его мысли.

– «I`m so tired, Маша, I`m feeling so upset, – сказал он грустно. – Although I`m so tired, I`ll have another cigarette.»

Он засмеялся. Я в последнее время, до того, как мы расстались, стала замечать за ним смеяться без причины каким-то своим собственным мыслям. Вдруг он тяжело вздохнул.

– «Как будто бы вся грудь его разбилась!» – он опять как-то неестественно, истерично засмеялся. 

Я попыталась привести его в нормальный вид: заставила помыться, после чего он долго дрожал и укорял меня за то, что в квартире так холодно. Я пыталась накормить его, потому что он даже не помнил, когда ел в последний раз. «Деньги кончились!» - оправдывался он. Он и со мной ничего не съел, а только выпил стакан молока. 

– Бедный, бедный! – говорила я. – Что же ты с собой делаешь?

В углу комнаты, на фортепьяно я нашла среди ещё каких-то бумаг и рисунков одно стихотворение, сочинённое, судя по дате, подписанной внизу, в тот вечер, когда я от него убежала. Я прочитала его, и мне вдруг стало страшно… Вот, что там было написано:

Жёлтое небо клубится туманом.

Сизые тучи застлали луну.

Вдохновенье является лишь обманом.

Это я знаю, но принять не могу.

Разноцветно сияют квартиры.

Тёмный воздух прозрачен и сыр.

Знаю, души людей – это дыры,

Ими полон вещественный мир.

Почему ты, о снег, не сверкаешь,

А белеешь так скучно внизу?

Почему ты, о жизнь, не оставишь

В темноте мою душу одну?

Ветви грустно колышутся ветром,

И вороны сереют на них.

Не стремлюсь больше к тайне заветной,

И божественный голос утих.

Так струись же в меня, благодатная тьма!

Проникайся, сознанье, отчаяньем!

Уверовать снова, увы, не сумел я.

Бога нет: зачем ж длиться страданьям?

– Да, я написал это после того вечера, – он видел, что я читаю. – Тебе нравится? – спросил он, как будто его это действительно интересовало.

– Мне очень нравится, только вот если бы оно было не таким мрачным…

– Так уж получилось, а по-другому было нельзя, – ответил он грустно и через минуту добавил: 

– Знаешь, Маша? Мне кажется, что я уже ничего нового не сочиню. Музыка стала способом зарабатывать деньги. Все чувства давно выражены в тысячах вариантов, все возможные образы созданы, все идеи высказаны ещё задолго до меня. Я, думая, что изобретаю новое, повторяю старое. И мне говорят: «Почитай того-то, у него эта идея есть в книге такой-то».

– Нет, ну зачем же так говорить?! – отозвалась я. – Человечество двигается вперёд, его опыт увеличивается, а вместе с этим появляются и новые проблемы. Нет, ты не прав, всегда будет что-то новое, требующее описания, разъяснения.

– Да, раньше, когда я знал ещё мало, я думал, что можно создать что-то новое. Теперь я знаю, что всё стоящее давно создано до меня, и я могу с энтузиазмом доказывать свою теорию, а потом мне скажут: «Так это же было в таком-то трактате Спинозы! Очень толковый был мужик, советую почитать». И всё продолжается в таком же духе. Более того, даже мои чувства, мои личные переживания я, оказывается, могу у кого-то украсть. Я буду страдать и плакать, а мне презрительно скажут «Достоевщина!». Я буду говорить о смерти, мне порекомендуют читать Фёдора Сологуба. Нет, я, конечно, очень уважаю Сологуба, но вообще-то меня интересует вопрос: а мне-то что осталось делать на этом свете? И в результате всё моё творчество сводится только к стремлению не повториться, сделать так, чтобы моя выстраданная и отделанная мной идея отличалась от тех, чужих и древних, но почему-то похожих на мою. 

– Неужели ты считаешь, что и в науке не может быть новых открытий?

– Во-первых, я считаю науку как получение знаний бесполезной. Да, её можно уважать, даже возвести в культ, но в нравственном смысле она ничего не даст человеку. Я не стал учёным, которым вполне мог бы стать, потому что вовремя понял, что всю жизнь тратить только на удовлетворение любопытства, то есть обеспечивать поддержание в человечестве ещё одной глупой страсти, совершенно бесполезно. Прикладная наука вызывает во мне отвращение: в культ возводится вечное стремление каждого живого существа жить лучше. А для чего жить лучше? На этом вопросе я обычно останавливаюсь, говоря о науке, а другие до него даже не доходят. Они распухают от гордости: «Человек – венец природы! Человек подчинил себе природу! Человек в миллионы раз лучше грязных тупых животных!» Почему лучше-то? Он стремится к тому же, что и они: больше есть и больше размножаться, просто делает это, увы, успешнее многих.

– И как можно жить с такими пессимистичными взглядами на мир?! – вырвалось у меня.

– Вот именно, как можно жить?! – подхватил он.

– Мне кажется, раньше ты более мягко относился ко всему этому.

– Я просто потерял веру, и теперь ничто не ограничивает мою моральную свободу и свободу отрицания.

– Но ты же говорил, что веруешь, ты ещё недавно был совсем, совсем другим… 

– Понимаешь, Маша, я перестал верить в Бога, – сказал он, и из его интонации я поняла, что он хочет говорить долго. – Я всегда был страшный грешник. Я всегда был тщеславен и горд. Вот помнишь, как я тебя тогда обидел и ты убежала от меня на целых пять лет. А ведь я мог тебя остановить, извиниться перед тобой, но гордость мне не позволила. Это я себя тогда считал оскорблённым, а не тебя. Я всегда понимал, что слишком эгоистичен, но не раскаивался в этом. Я пытался, но не мог. Я грешник, грешник в своём вечном унынии, я никогда не хотел жить. Я не понимал, почему от меня требуют к чему-то стремиться в жизни, пробивать свой талант, когда я не люблю саму жизнь и не понимаю, почему мой талант не может существовать от неё отдельно. Я редко действительно хотел жить, никогда не благодарил Бога за дарованную мне жизнь… И тогда (когда ты убежала) я напился, как свинья, потому что мне было грустно и стыдно. А ведь я не только пил, я ещё кое-что покрепче пробовал. И входил в странное состояние эйфории, граничащее с экстазом, и мне казалось, что вот ещё чуть-чуть, и я сольюсь с Богом. Но это «чуть-чуть» было моей жизнью. Она не давала мне соединиться с божеством, проникнуться его светом… Меня останавливал, наверное, запрет, наложенный на самоубийство. Но потом у каких-то психологов я читал, что потенциальные самоубийцы просто боятся потерять своё «я». Однако я всё ещё верил в Бога. Я пытался себе внушить, что жизнь прекрасна, что это божий дар, который я должен ценить больше всего; я пытался полюбить жизнь. Но я не хотел жить! Не было даже причины этому, но я не хотел! Мне казалось, что жизнь меня не достойна, что я принадлежу тому свету, а не этой грязи и пошлости. Если бы меня спросили, что ты выбираешь: жизнь или безболезненную смерть, то я бы выбрал второе. Но я верил, я пытался быть христианином, воспитывал в себе доброту, что было, в принципе, нетрудно: у меня нет жестокости в характере. А потом вдруг всё изменилось, и я сам даже не заметил, как это произошло. Нет, не из-за науки (ты помнишь, я даже целую теорию создал, как наука доказывает существование Бога), а просто в какое-то время я стал понимать, что всё в этом мире фальшиво: всё так перемешано, что среди хаоса идей и вещей истину найти невозможно. И я ясно понял, что Бог – это выдумка людей, такая же никчёмная и обманная, как и вся их цивилизация. И я перестал веровать! А когда перестаёшь верить, то все запреты снимаются: кончай с собой сколько хочешь! И если Бога нет, то и жить, получается, незачем (а я в вере жил для того, чтобы приблизиться к Богу, хотя бы здесь, на земле). Единственная цель: жить, чтобы есть, размножаться, комфортнее себя чувствовать. Я, который всю жизнь любил Бога, и жил, и творил для него, презираю такую цель в жизни и не могу ей следовать. Я устал мыслить и страдать и теперь единственное, что я хочу – это смерть!

Он остановился, потому что, мне кажется, не только мне стало страшно от этой его фразы, но и он испугался своего, возможно, невольного откровения. 

– Конечно, страшно осознавать, что после смерти ты превратишься в ничто. А что же будет с такой сложной человеческой душой? (или это просто сложная цепь нейронов?) Каждый человек живёт: надеется, мыслит, является личностью, а вот тут раз – и всё! Остановилась какая-то жалкая сердечная мышца, умерли клетки, не получившие глюкозы… Но ведь человек – это не сообщество клеток, это прежде всего душа, и мы все интуитивно понимаем, что это такое. И если Бог – изобретение людей, то он умирает вместе с сердечной мышцей, значит, и он тоже фальшив.

Я не понимала его логики, которой, возможно, и не было в его речи. Он изливал мне душу сейчас, высказывал всё, что грузом лежало на ней, тянуло её вниз, и он совсем не заботился о красноречии.

– Я пытался обратить веру в твёрдое знание, пытался построить религию на теории, но вера – это всего лишь вера и ничего больше. Хочешь – верь, хочешь – не верь. Я хотел уверовать снова, о! как я хотел! Но не смог… И теперь я не хочу уже веры, мне не нужен Бог, потому что и он фальшив. Он не Истина, потому что если бы он ей был, то мы не могли бы доказать её существование, и она даже если бы существовала, была бы фальшивой.

Не знаю, что он пытался доказать. Он путался в своих мыслях, как в цепях, но плохо было то, что эти цепи не давали жить его душе, своим холодным железом разрезая её на куски, которые потом уже было не собрать, – оставался только хаос, тянущий в бездну. 

– Получается, что всё в этом мире – обман, видимость, иллюзия, выдумка! Всё тщетно! Всё тщетно! И незачем жить, потому, что нет ни вечной гармонии, и никакое царство Божие невозможно! – воскликнул он и заплакал, отчего его глаза делались ещё более голубыми. 

Но эти слёзы не избавляли от страданий, а только усиливали их, ещё больше раздражая измученную душу. Сейчас он уже «импровизировал». Я чувствовала, что он в крайнем раздражении из-за своего слишком эмоционального монолога, в котором он высказал то, что мучило его всё это время. 

– Где же Истина? – кричал он. – Всю жизнь я искал Истину: в себе, в любви, в каких-то загадочных идеальных мирах, в тайной связи с Богом – и не нашёл Её! И только теперь я Её понял! Оказывается, Она всегда была рядом со мной, манила меня, а я отворачивался – опасался Её приближения. А ведь Истина совершенна в своей простоте. Она вездесуща, из Неё рождается всё, и всё в Неё уходит: покопошившись в мерзости жизни при тусклом свете, снова погружается в упоительную тьму. Истина – это Смерть! Я всегда Её любил, я чувствовал Её присутствие и не боялся его бездумно, как все эти, мерзкие: женщины, дети, старики, собаки… И только теперь я ясно понял, для чего живу: чтобы умереть, познав величие Истины и возлюбив Её! 

Он закашлялся, передохнул немного и сказал уже нормальным голосом, обращаясь ко мне: 

– Знаешь, почему мне вот так легко рассказывать тебе всё это? Да потому что такие дуры, как ты, ничего не понимают, а только слушают, развесив уши! 

Он опять засмеялся своим странным истерическим смехом. Я уже не обижалась, мне было просто страшно за него и жалко его. Я понимала, что ничем не могу ему помочь, опровергнуть его мыслей, что он меня ни во что не ставит и никогда не послушает меня.

Вдруг он вскочил, накинул пальто и стал открывать дверь, чтобы выйти. Но его руки дрожали, и он долго не мог повернуть ключ. Я бросилась за ним. Я очень боялась потерять его. 

– Даня, не уходи, умоляю тебя! Если ты меня любишь, ради нашей любви не уходи! – взмолилась я. – Ради…ради нашего ребёнка не уходи! 

Горькая усмешка на его бледном худом лице резала мне сердце. Он как будто насмехался над всем тем, что было раньше. Он уже не принадлежал этому миру. Как страшно горели его глаза в ту минуту!

– А я тебя больше не люблю, Маша, – сказал он.

Он как будто не слышал того, что я сказала про ребёнка, или притворился, что не услышал: ему теперь было всё равно. Он вышел, а я стояла на пороге, как в шоке, ничего не соображая. Потом я всё-таки выбежала за ним. Он шёл очень быстро по улице. И как только у него, слабого и измученного, хватало сил так быстро идти? Я видела только его прямую спину – его чёрное пальто, и оно сливалось для меня почему-то с мраком, с хаосом, со всем тем страшным, о чём он говорил мне сейчас. Я побежала за ним так быстро, как только могла. Я кричала ему, но он не оборачивался. Наконец, он резко повернулся ко мне лицом и прокричал:

– Убирайся к чёрту! Я же сказал, что больше не люблю тебя! Что тебе ещё от меня нужно?!.. 

Но это только подтолкнуло меня следовать за ним. Я не обижалась, потому что понимала, что он уже не владеет собой. И я инстинктивно бежала, но всё не могла его догнать. Наконец, я поравнялась с ним. Я шла с ним рядом, восхищалась резкими чертами его правильного профиля и не пыталась его остановить. Мне кажется, что он до самого конца сам не знал, куда идти.

«Вот они какие, эти романтики! – думала я, пытаясь успевать за ним. – Я-то его любила, унижалась перед ним, а он как со мной поступил?! Никому не нужны такие люди, как он. Пусть лучше человек будет добрым дураком, чем вот таким умным «романтиком»! Он даже в Бога-то не умел верить по-настоящему. Подлинная вера есть только у добрых, добродетельных людей, а другие верят, когда им выгодно. Добродетель должна быть первична, а у него первична была вера. Своей вынужденной деланной добротой он пытался оправдывать свою веру. Он даже не умел эту доброту хорошо разыгрывать! И вот зачем я за ним сейчас иду?» 

Я не понимала, зачем шла. Его власть надо мной ещё усилилась. Он не отпускал меня, тянул за собой. А зачем я была ему нужна? Может быть, я была для него как связь с реальным миром, без которой он бы сошёл с ума?..

Я теряла его, я не могла его остановить: как только я робко касалась его руки, он резко отдёргивал её, отталкивая меня в сторону. Он ускользал от меня, хотя был ещё так близко… Я боялась его, озлобленного, жестокого, не знающего предела своему мрачному эгоизму – это был уже не тот Данечка, которого я любила, а тот демон в нём, поработивший и его душу, и меня. Я жадно вглядывалась в его лицо, насколько он мне это позволял, потому что знала, что любуюсь им в последний раз… Он спустился в метро. Оглушительно и дико гремел поезд; я не смогла его перекричать. Всё было кончено: то, для чего он жил, свершилось…

 

 

 

 

***

 

 

P.S. Через несколько месяцев после самоубийства Даниила Волкова, его жена родила ребёнка, который умер сразу после рождения. Мать была в бреду: просила убрать ещё живую девочку, говорила, что «эти голубые глаза режут мне душу», хотя глаза у ребёнка были карие. Его смертью она не огорчилась, словно бы приняла её, как должное, по-видимому, перепутав смерть своего мужа со смертью ребёнка. Она отдала нам некоторые свои дневниковые заметки, связанные с её романом с Волковым, которые мы попытались использовать в данной повести. Сейчас она находится в психиатрической лечебнице с диагнозом шизофрения. Отдавая нам свои дневники, она говорила, что отдаёт с ними всё то, что «осталось от её души». 

 

 

 

фотография


 вернуться